некоторые боязливые, видно хотя бы из этих слов: «Да возвеселится сердце мое боятися имене Твоего» (Пс. 85). Веселиться можно только от радости, или, что то же, от любви. Страх Божий есть «начало премудрости», но не начало веры. Начало же веры — любовь. Вне любящей веры мы остаемся с верой бесовской, ибо и
О страхе Божием, даже в его первоначальном «обучительном» смысле, надо говорить только в неотрывности от любящей веры, или, по слову апостола, от
Есть разные «страхи».
Блаженный Диадох так пишет о необходимости особой заботы в отношении наших невольных, иногда для нас неведомых грехов.
Я знал молодого священника, который в наше время посещал больных умирающих в больницах для их причащения. Всякий поймет, сколько для этого требуется мужества веры. В плане человеческом такой священник мог это делать только потому, что не имел длинных волос и бороды и был вполне по–мирскому одет. Это — «священник–воин». А вот бывают и такие. Я стоял по одному поручению о. Николая Голубцова в приемной архиепископа Макария. Приходили и уходили разные люди и священники. Потом, смотрю, пришел еще один посетитель: великолепный плащ и шляпа, такой же костюм, лицо почти Дориана Грея. Но главное было в походке и в глазах: такая чуть презрительная уверенность, такая легкость умения вести себя. В левой руке его был желтый громадный портфель. Ну, думаю, это не иначе, как журналист или заслуженный мастер спорта. И вдруг вижу: он снимает плащ, вынимает из портфеля рясу и священнический крест и начинает не спеша все это на себя надевать. Я ждал, замирая, что из этого портфеля он вытащит теперь черную византийскую бороду.
Так что, перефразируя Колю Красоткина, можно сказать, что «батюшки бывают разные».
Надо смотреть не на бороду и не на отсутствие ее, а на глаза и на походку.
В одном приходе крестили мальчика лет 5—6. Через неделю его бабушка вместе с ним встретила крестившего его священника и говорит ему: «Поздоровайся, ведь батюшка тебя крестил». Мальчик посмотрел и ответил: «Нет, меня крестил ангел с крыльями, а батюшка связанный лежал на лавке».
Говоря о темном двойнике Церкви, я говорю не о конечной судьбе людей, которая так же неизвестна, как до распятия была неизвестна судьба «благоразумного разбойника».
Помню, о. Владимир Криволуцкий мне рассказывал, как его однажды позвали причащать умирающего, который за много лет перед этим снял сан священника. «Когда я, — рассказывал о. Владимир, — поставил на столике у кровати дароносицу и все приготовил, умирающий вдруг чуть приподнял голову, точно потянувшись к столику и вдыхая запах святыни, сказал: «Боже, Боже, чего я себя лишил!»
Человек может не нарушать своей православности, т.е. своего благоговения перед Церковью, если он, встретившись с той или иной ошибкой того или иного святого, осознает эту ошибку. Но он нарушит свое православие, если будет намеренно эти ошибки искать.
У Варсонофия Великого есть прямые слова о том, что и святые ошибались. Что же в этом такого страшного? Апостол Павел в послании к Галатам поведал нам для нашей пользы о том, что ошибался «вероучительно» даже апостол Петр.
Иногда это совсем и не ошибка, но чуждый нам стиль мышления и речи. Св. Иоанн Златоуст говорил в формах византийской риторики конца IV века, в формах для нас тяжелых, ненужных, даже досадных. Помню, архимандрит Серафим (Батюгов) имея в виду именно этот внешне чуждый нам стиль, говорил:
И в то же самое время и для о. Серафима, и для всех нас, Златоуст, «умопостигаемый» через его литургию, через его молитвы перед причастием, через слово на Пасху, через дошедшие до нас из моря риторики корабли его нетленной мысли, — бесконечно нужен и легок.
Не только сам подвиг, но даже само это слово нам чуждо, под ним нам мерещится сразу несколько карамазовских Ферапонтов.
Слово «подвиг» имеет корнем «двиг», «сдвиг», т.е. движение. Подвиг есть всего только движение к Богу. Вот почему на утренних молитвах мы каждый день так просто и обыденно говорим:
Мне всегда кажется, что, когда «солнце пошло на лето, а зима на мороз», это солнце становится иногда загадочным, точно уже не понимающим, что скоро весна, и не только эта весна обычная, но и Весна грядущая, вечная. Я очень люблю это солнце, и другие его очень любят: от одного человека я слышал, что он в лагере, глядя именно на такое солнце, плакал какими–то непонятными слезами, в которых, как он говорил, было и не горе, и не радость, а что–то больше и того и другого. Это «оцет, смешанный с желчью, подносимый чьей–то любовью».
В первый раз в своей жизни я увидел такое солнце поздне–зимнее, когда мне было 16 лет, и было это в Зосимовской пустыни. Кончалась ранняя обедня в Надвратной церкви, народу было совсем мало, на клиросе три–четыре монаха так легко — по–монашески! — возносили к небу Херувимскую песнь, а посреди храма стоял на коленях, очевидно, только что пришедший в монастырь странник, освещенный этим солнцем, — в каких–то лохмотьях, веревках, котомках, с лохматой, еще совсем молодой головой. Он очень молился.
Вспоминая его, я вспоминаю слова апостола Павла: «Мы не знаем, о чем молиться, как должно, но Сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными» (Рим. 8:26).
И в личной жизни каждого может быть знак этого Суда.
О будущих муках надо так мыслить: если даже их не будет для других, — для меня они должны быть. Я чувствую их логику в отношении себя, я утверждаю их сам о себе. Если я останусь таким, какой сейчас, я сам буду для себя Будущей мукой и, как говорится, «туда мне и дорога».
А сверх этого все должно предаваться в волю Божию.
Если искренно жить, видеть себя так, как есть, не прятаться от самого себя, то Страшный Суд начинается еще при жизни.
Идет в наши дни ранняя обедня в московском храме. Пришла молодая женщина с девочкой лет 5–ти. У девочки длинные ресницы, в руках большая кукла. Девочка таращит изумленные глаза на алтарь и