Следовательно, необходимо вернуться к этому отправному пункту, позволяющему понять, почему книга «была встречена как акт агрессии, а не как изложение нового метода»[278] . Во время дискуссии, развернувшейся после доклада Лебрана, Раймон Беллур рассказал, что ему довелось читать корректуру книги незадолго до ее выхода: в ней содержалось множество выпадов против Сартра — их Фуко не включил в окончательный текст.

Труд, вызвавший такой переполох, относился к археологии знания. «Археология гуманитарных наук» — так гласит подзаголовок. Речь идет о том, чтобы понять, когда именно в европейской культуре появился интерес к человеку; в какой момент человек превратился в объект исследования. Страница за страницей множатся прекрасные описания форм знания с начала XVI века по наше время. Четыреста страниц свидетельствуют об эрудиции, от которой захватывает дух. Попытаемся обобщить сказанное: для каждой эпохи характерен свой подземный рельеф, определяющий ее культуру, своя решетка знаний, делающая возможным научный дискурс, высказывание. Это «историческое a priori» Фуко называет эпистемой, глубоким фундаментом, определяющим и ограничивающим то, о чем каждая эпоха думает или не думает. Любая наука развивается в рамках определенной эпистемы и, следовательно, не может не быть связанной с другими современными ей науками. Взгляд Фуко направлен главным образом на три области знания, развивавшиеся на базе классической эпистемы: всеобщая грамматика, теория богатства и естественная история. В XIX веке эти три области сменяются другой триадой, формирующейся на основе заявляющей о себе новой решетки знаний: филологией, политической экономикой и биологией. Фуко показывает, как проявляется в этом становлении сам объект познания: человек говорящий, человек работающий, человек живущий.

Гуманитарные науки рождаются в момент глобальной перестройки эпистемы. Однако близость к другим областям знания лишает их возможности подтверждения научного статуса. «Они не в состоянии быть наукой», — считает Фуко, поскольку само их существование возможно лишь в ситуации «соседства» с биологией, экономикой или филологией, «проекциями» которых они являются[279]. Однако — в этом и состоит противоречие, взрывающее их изнутри, — археологическая укорененность в современную эпистему заставляет их стремиться к научности:

«Под именем человека западная культура создала существо, которое по одним и тем же причинам должно быть позитивной областью знания и вместе с тем не может быть объектом науки»[280].

Ставя под вопрос саму правомерность словосочетания «гуманитарные науки», Фуко признает, что психоанализ и этнология занимают среди них особое место. Он называет их «антинауками»: они обращают вспять другие науки, «непрестанно „разрушая“ того человека, который в гуманитарных науках столь же непрестанно порождает и возрождает свою позитивность». И Фуко добавляет: «Что Леви-Строс сказал об этнологии, то можно сказать и о психоанализе: обе науки растворяют человека». Над этими двумя антинауками или, скорее, рядом с ними возникает третья, попирая сложившееся поле гуманитарных дисциплин, образуя в самой общей форме противодействие ему: лингвистика. «Все три „антинауки“ обнажают и тем самым ставят под угрозу то, что позволило человеку быть познаваемым. Таким образом раскручивается перед нами — правда, вспять — нить человеческой судьбы, наматываясь на эти удивительные веретена; она приводит человека к формам его рождения, в тот край, где это произошло. Однако разве не тот же путь ведет его и к собственной гибели? Ведь о самом человеке лингвистика говорит ничуть не больше, чем психоанализ и этнология»[281].

Привилегия, данная лингвистике, ставит нас перед проблемами, о которых Фуко не перестает говорить с начала шестидесятых годов в статьях о литературе: «Так путем более длинным и неожиданным мы приходим к тому самому месту, на которое указывали Ницше и Малларме, когда один задал вопрос: „Кто говорит?“, а другой увидел, как ответ просвечивает в самом Слове». Вопрос о языке открыт двум горизонтам: попыткам формализовать мысль и, на другом конце культуры, современной литературе. «Пусть литература наших дней очарована бытием языка — это не есть ни знак, ни итог, ни доказательство ее коренного углубления: это явление, необходимость которого укореняется в некоей весьма обширной конфигурации, где прорисовываются все изгибы нашей мысли и нашего знания». И из-под пера Фуко появляются в порядке выхода на сцену имена: Арто, Руссель, Кафка, Батай и Бланшо[282].

Опыты противоположные и взаимосвязанные, опыты современной культуры: формирование знания по модели лингвистической модели и, с другой стороны, насилие, переизбыток, крики, «стертый в пыль» язык литературы, очень может быть, что и тот и другой возвещают конец эпистемы, обозначившей вхождение человека в знание. Последнюю страницу книги цитируют так часто, что мы не без колебаний решились еще раз обратиться к ней:

«Во всяком случае, ясно одно: человек не является ни самой древней, ни самой постоянной из проблем, возникавших перед человеческим познанием. Взяв относительно короткий временной отрезок и ограниченный географический горизонт — европейскую культуру с начала XVI века, — можно быть уверенным, что человек в ней — изобретение недавнее. Вовсе не вокруг него и его тайн издавна ощупью рыскало познание. […] Человек, как без труда показывает археология нашей мысли, — это изобретение недавнее. И конец его, быть может, недалек»[283].

Итак, эта блистательная книга, переливающаяся всеми гранями писательского стиля, имела стремительный и шумный успех. Отзывы, статьи, рецензии сыпались как из рога изобилия. Полемике не было конца. Не осталось ни одной газеты, ни одного журнала, которые бы не добавили своего штриха к общей картине. Фуко даже пригласили принять участие в телевизионной программе «Чтение для всех», которую вел Пьер Дюмайе. Вот несколько высказываний из прессы того времени. «Книга Фуко — одна из важнейших, появившихся в наше время», — пишет Жан Лакруа в колонке, посвященной философии, в газете «Le Monde»[284]. «„Слова и вещи“ — впечатляющее произведение», — говорит Робер Кантер в «Le Figaro»[285]. А Жиль Делёз, избравший своей трибуной «Le Nouvel Observateur», полюбовавшись сверкающими гранями книги, заканчивает статью так:

«На вопрос: „что нового в философии?“ книги Фуко дают самый глубокий, захватывающий и убедительный ответ. Полагаю, „Слова и вещи“ — великая книга о новом мышлении в философии»[286].

Франсуа Шатле предвосхитил события, написав еще в апреле в «La Quinzaine litteraire»:

«Строгость, оригинальность и вдохновенность Мишеля Фуко таковы, что чтение его последней книги неизбежно рождает абсолютно новый взгляд на прошлое европейской культуры и со всей ясностью высвечивает смуту ее настоящего»[287].

Успех книги «Слова и вещи» отчасти объясняется культурным контекстом, в котором она появилась. «Дискуссия о структурализме» была в самом разгаре. «Структурная антропология» Клода Леви-Строса вышла в 1958 году. Это был манифест новой школы, нового «философского» направления. В 1962 году Леви-Строс внес полную ясность: в конце книги «Первобытное мышление» он атаковал Сартра, низведя философию своего противника до уровня современной мифологии. Впервые был нанесен серьезный удар по Сартру, философу, который на протяжении двадцати пяти лет безраздельно господствовал во французском интеллектуальном пространстве. Сколько молодых исследователей восприняли атаку против него как освобождение? Пьер Бурдьё, например, вспоминает в предисловии к «Практическому смыслу» экзальтацию, вызванную появлением книги Леви-Строса и, в особенности, «новым способом представления интеллектуальной деятельности», которое впитало в себя целое поколение [288]. Можно было бы привести тысячи свидетельств тому, что шок от книг Леви-Строса чувствовался во всех сферах культуры. Тем более что этнолог вывез из Соединенных Штатов лингвистику Якобсона и

Вы читаете Мишель Фуко
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату