крупностью была у Шаляпина тема паники человека, не способного забыть, что он преступник, не могущего из-за этого сосредоточиться на делах.
Было ли так на самом деле? Может быть, было, кто знает, но по Пушкину —
Годунов не обладал властью над душами людей, потому что видел в каждом из них потенциального обвинителя.
Это чувство вины снедало его. Это не тот Годунов, что при Федоре был силен. Тут он рассыпается как личность, ибо —
Вряд ли сама подлинная действительность так уж билась об этот вопрос, вряд ли она билась только лишь об это. Возможно, тут всего лишь оттенок какой-то другой глубины. Но Пушкину именно этот оттенок казался предельно важным. Точно так же, как в «Моцарте и Сальери».
И Шаляпин, конечно, играл, понимая, про что тут написано. Но в глазах и в уме тех, кто видел Шаляпина, если не лезть далеко в какие-то книги, остался лишь общий облик — мощный облик.
Между тем проходят годы, и слишком общее воспоминание образует
Однако без спора, без сильного крена из штампа не выскочишь.
Если
Я получил письмо из Свердловска по поводу телевизионного Печорина. Вернее, не письмо, а критическую статью (любительскую). Женщина, написавшая ее, опровергала трактовку, данную одной из газетных рецензий. И предлагала свою.
И я, довольный той газетной рецензией уже за то, что она была похвальная, вдруг после этого письма огорчился тем, что мы столь малым так легко бываем удовлетворены. Больше того, мы привыкаем к какому-то уровню оценок и уже чуть ли не сами начинаем подверстывать свои вещи под часто довольно упрощенные критические заметки, забывая о собственном первоначальном замысле.
Помню, я долго искал актера на роль Грушницкого. Хотелось почему-то, чтобы это был любимец публики.
В этом должно было быть посрамление чьих-то вкусов. Печорин, напротив, должен был быть враждебен духу «застольных компаний». Правда, не всякий зритель способен извлечь из искусства урок, и все же ты всегда надеешься на это.
Потом посыпались письма. Грушницкий нравился многим, Печорин же — нет.
Посрамления вкусов не происходило. Те, кто в столь саркастической вещи сарказма не обнаруживали, не увидели его и тут. Грушницкий им нравился, потому что был «хороший парень», а Печорин не нравился, потому что был недостаточно хороший, то есть злой, угрюмый, странный.
Про Грушницкого говорили: но ведь в романе он гораздо хуже, глупее и т.д., то есть, видимо, если бы он был наглядно глуп, допустим, то было бы понятнее. Увидеть же зло в «хорошем парне» — труднее, наверное. Сам же Печорин чаще всего всегда казался мужественнее, что ли. Хотелось героя, чтобы влюбиться, а тут какая-то маска холодности, замкнутости, непонятность. Между тем, конечно, именно тут лежит некая мысль. Печорин в чем-то ужасен, но правда лежит не в Грушницком, а в Печорине. В нем и зло, в нем и правда. И в то далекое время читатель, должно быть, часто тоже сердился на эту странную
Я выше сказал о зрительских письмах. Правда, чаще всего писали девочки. Они хотели видеть Печорина романтичным. Таким, как Грушницкий, но только немного лучше. И тут, вероятно в желании оборониться, я ухватился за мысль, что Печорин и должен быть неприятен. Эта мысль, защищающая меня, как раз излагалась в одной газетной статье. И я подумал: раз он кому-то кажется неприятным, то и надо сказать, что он должен быть именно
Всегда нужна поддержка собственной мысли. И не только в самом процессе работы. Тогда поддержка нужна даже меньше. Ибо в самом тебе большой заряд.
Когда же дело закончено, ты начинаешь особенно нетерпеливо ждать ответного звука. Теперь же пришло это письмо из Свердловска. Оно вернуло меня к началу работы, когда я только готовился к ней. Но я расскажу об этом как бы сквозь это письмо.
«Все, что мы узнали о Печорине, мы узнали от него самого. И если у читателя или зрителя возникает убеждение в том, что Печорин жесток, зол и несправедлив к окружающим, даже страшен, то это не что иное, как голос печоринской совести».
Кстати, именно поэтому не хотелось переводить в простой диалог эту повесть, а так же, как в ней самой, все давать через рассказ Печорина.
...Я приехал в Пятигорск... Оборачиваюсь: Грушницкий... Он меня не любит... Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать... и т.д.
Впрочем, этот прием не нов, фокус — в его применении.
«...Противостоит Печорину другое действующее лицо — Грушницкий, печоринский антипод. Он вызывает симпатию зрителей. В нем нет таких ярких отрицательных черт, как в Печорине. Обычный хороший человек, милый, порывистый, романтичный. Чувства, которые он переживает во время всего действия, не вызывают сомнения, подлинны и понятны. Есть, правда, у него недостатки, которые, с уже привычной нам желчной легкостью, высмеивает Печорин; но эти недостатки не идут, казалось бы, в сравнение с пороками самого Печорина, да и кто их лишен. Но что-то нас как-то останавливает в симпатии к нему. И этому можно даже найти название — мягкость, бескостность. Не та мягкость характера, которую мы называем добротой и которая может сочетаться с необыкновенной твердостью нравственной позиции, а именно отсутствие нравственных принципов, составляющих порядочного человека, полная послушность его среде, конформность».
Конечно, обостренное восприятие добра и зла делает Печорина совершенно иным. В его душе — комок неприятия, которое в конце, как тупой стон, должно было вылиться в жестокое, прозаическое переложение знаменитых стихов «И скучно и грустно...»
Я представлял себе, что после убийства Грушницкого будет стоять какая-то кукольная толпа «старух зловещих, стариков», а Печорин будет медленно ходить и холодно заглядывать в глаза каждому и медленно, почти безумно, тихо, почти неслышно, произносить этот текст: «...Желанья!., что пользы напрасно и вечно желать?.. Любить... но кого же?..» И дальше.
А там где-то будут играть бравурный военный марш, ибо водяное общество и офицеры живут себе, в общем, совсем в другом мире.