После фильмов Феллини я прихожу в себя не раньше чем через два часа. Когда-то такое же впечатление производили первые неореалистические фильмы.
«Похитителей велосипедов» я смотрел в зале Дома актера. Тогда еще про это направление в искусстве у нас знали мало. Публика собралась случайная. Все относились к происходившему на экране, как говорится, без должной серьезности. Слышались какие-то глупые реплики. Ничего не поделаешь, даже профессиональной публике Дома актера нужно время, чтобы привыкнуть к чему-то новому. Когда толпа шла после фильма по лестнице в раздевалку, то люди посмеивались. Пропал, мол, вечер. Шли смотреть западное кино, шли поразвлечься, а тут что-то печальное про безработных.
Мне было странно все это слышать, но как-то безразлично. Я был взволнован настолько, что мне было все равно. Во всяком случае, совсем не хотелось разговаривать или спорить. Мы молча шли всю дорогу до дому. Я был уверен, что если начну говорить, то разрыдаюсь. Вообще говорить об этом было бы как-то стыдно, обсуждать это было стыдно, потому что всякая болтовня казалась кощунственной. Надо было просто сохранить в себе это
Но в те первые несколько часов говорить ни о чем не нужно было.
Не помню, чтобы что-то потом действовало так же, как эти «Велосипеды». До Феллини, конечно. И вот теперь эти «Клоуны».
И опять не можешь вымолвить ни словечка и только мысленно молишь другого: пусть и тот не вымолвит ничего, чтобы не утерять впечатления, чтобы оно задержалось в тебе и растворилось,
Дом кино находится напротив нашего дома, но я бываю там три раза в год, и то не обязательно. Нет у меня почему-то привычки ходить туда и «глотать» все, что «крутят». Чтобы только знать, где что творится в искусстве. Ведь на все нужно время, да и охота особая, но нет ни того ни другого. Но если услышишь, что сегодня будет Феллини!..
Затем ты сидишь уже в зале, и кто-то возле тебя говорит, что это, кажется, будет не лучший феллиниевский фильм.
Боже мой, он все знает, этот сосед, — что лучше, что хуже. Для него есть Феллини получше, а есть не совсем даже удачный. А для меня есть —
Есть Ван Гог, который брал в руки кисть и рисовал не предмет, а в предмете этом
Перед картиной Феллини шел еще один фильм. Его постановщиком был человек пониже Феллини, но тоже из «звездной десятки». У него был прекрасный, резкий монтаж, и секс, и странные съемки. Но все бесило до невозможности.
И приходила на ум одна только мысль: чтобы творить, надо быть
Мужья изменяли женам, жены — мужьям, женские руки сплетались с мужскими, но все это было
В каких-то зарослях красных тюльпанов кто-то с кем-то лежал, и этот выбор натуры тоже казался пошлым. Ах, как красиво — тюльпаны, и кто-то целует кого-то! Но — не красиво.
И вся эта вечная тема муки супружеской жизни так надоела, во всяком случае, тут так казалось.
И у Феллини были когда-то такие мотивы. Но то был Софокл этой темы.
...А потом, после этих «жен и мужей», были «Клоуны»...
Как в Доме актера лет пятнадцать назад, зал на четверть ушел, и были какие-то глупые реплики. Но, боже мой, это значения не имело!
Здесь каждый кадр дышал высокой страстью. Речь шла о цирке, о клоунах, но разве впервые мы смотрим фильмы о цирке? «Весь мир лицедействует», — было написано когда-то на шекспировском «Глобусе». А тут эти клоуны тоже были огромным миром. Ах, этот страшный, трагический, фарсовый балаган!..
Иногда наступает в искусстве как будто предел трагизму и фарсу, и вот тогда мы восходим на вершину и начинается Ван Гог или Шекспир. Или Чаплин, или Феллини. И ты уходишь молча домой, боясь разреветься, если кто-то случайно спросит тебя, что ты об этом думаешь.
И потом ты будешь всю жизнь вспоминать про то, как смешно хоронили кого-то в красивом цирке и плясали так горько, что фарс тотчас обращался в драму, а драма тотчас становилась фарсом.
Какой великий, великий художник!
Сколько фильмов о цирке, но такой мог сделать только Феллини.
Маленький мальчик в длинной ночной рубашке смотрит ночью в окно. Площадь, тюрьма напротив. И вот между домом, в котором живет этот мальчик, и этой тюрьмой возносится цирк шапито. Сверху снято, как поднимают брезентовый купол. Скрипят канаты, и чей-то натруженный голос звучит в такт подъема.
Торжественно и как-то жутковато. Потом, назавтра, в этом цирке начнется представление. Какой-то странный длинный белый клоун будет плакать, глядя в одну точку. Другие будут безудержно веселиться. Шумиха, каждый занят своим. То великан появится, то карлик. Бьют молотком друг друга, и на макушках вырастают шишки. Дерутся, падают, хохочут.
Смешно и жутковато.
А мальчику все это просто страшно, и его уводят. Страшно оттого, что так похоже все это
На бедного бродягу, на извозчиков,
которые дерутся у вокзала,
на сумасшедшего, который в мирный день с ружьем
кидается на снежный холмик.
Ползет к нему, гранатами-снежками его закидывает
и наконец втыкает в этот бугорок свой флаг.
Все это — уже совсем не цирк, а клоуны и тут.
Когда этот безумный воткнул свой флаг,
то стал дуть в пальцы, будто бы в трубу.
До этого все издевались, но тут замолкли
и стали слушать, как он дудит.