И, понимая, что моим добрым отношениям с Яковом Прокопычем может прийти конец, я все же отправил фрагмент в Москву и еще написал от себя несколько слов. Но совсем не так, как хотелось Якову Прокопычу.
Я обратился не к сотрудникам Института марксизма-ленинизма, а прямо к Петру Николаевичу Поспелову, который хотя и был прежде директором этого института, теперь курировал его в ЦК КПСС. Послал ему фрагмент из романа Афанасия Коптелова, а также письмо, в котором сообщил, что наш завлит тов. Бирюк Я. П., не понимая разницы между художественным произведением и статьями, претендующими на документальность, требует от нас визы института на фрагменте романа, который мы собираемся поместить в юбилейный номер альманаха «Алтай», посвященный 100-летию со дня рождения В. И. Ленина.
Заказная бандероль ушла в Москву — и как в воду канула. А времени с каждым днем все меньше и меньше. Типография жмет на издательство, издательство на редколлегию альманаха...
А мы что можем сделать?
Только ждать.
И наступил день, когда ждать больше было нельзя. Все графики трещали и срывались.
Опять собрали редколлегию, стали выяснять, что у кого есть в заначке более или менее подходящее для юбилейного ленинского номера.
Кое-что нашлось. Документальная повесть Николая Дворцова «Требуются энтузиасты» хоть и не совсем в масть, но по духу соответствует. Несколько более или менее приличных статей. Ну и, конечно, стишата, из которых отобрали лучшие и дали в единую подборку.
Я все надеялся: вот-вот подойдет коптеловский фрагмент.
Не подошел.
Номер появился в свет вовремя. Довольно серенький. Спасала только репродукция хорошей гравюры В. И. Ленина на обложке. Автор ее художник В. Туманов. А остальные материалы... Так себе, будничные, далеко не праздничные.
И вдруг я узнаю, что фрагмент романа Коптелова, посланный в Москву, вернулся обратно. И узнаю не от кого другого — от самого Бирюка. После долгого молчания он наконец позвонил мне. И с места в карьер — претензии, обиды, как будто не он нам, а мы ему юбилейный ленинский номер исковеркали.
— Ну, спасибо тебе, Лев Израилевич, спасибо! Выговор для меня все-таки схлопотал, схлопотал, Чай, теперь твоя душенька довольна?
— Да ты что, какой выговор?
— О-о, смотрите, Квин ничего не знает — хе-хе!.. Вернулся твой материал из Москвы. Прямо в руки секретарю крайкома партии. Понял? И с припиской: передайте своему завлиту, пусть сам занимается положенной ему работой и не затевает ненужной волокиты. Это я, оказывается, затеваю волокиту, а не они — хе-хе! Рассылают, понимаешь, непродуманные бумаги, а мне от секретаря крайкома выговор. Не ожидал я от тебя, Лев Израилевич, вот уж не ожидал!
— Я, что ли, тебе выговор объявил?
— А зачем в Москву писал?
— Так ты же сам велел.
— Ну хитер, Лев Израилевич, ну хитер!.. Я ж не писать велел. Я лишь послать просил — улавливаешь разницу? И уж во всяком случае не Поспелову... Ладно, что было, то было, пусть быльем и порастет...
Все-таки ссориться со мной ему не хотелось.
А вскоре Яков Прокопыч Бирюк, отдыхая в Болгарии, схватил на Златых Пясцах в сырую погоду скоротечную чахотку и умер.
Жаль! Из всех цензоров, с которыми мне приходилось иметь дело, он был далеко не худшим.
Мир праху его!
Надо бы для полноты картины рассказать хоть немного еще и о театрах.
Как правило, наши периферийные театры выбирали для постановки новые пьесы из репертуара столичных. Поэтому местные литотдельцы с большинством пьес дела не имели: пьесы приходили сюда из министерства культуры в залитированном виде.
Но и в пьесы наших авторов, если они появлялись, работники лито особенно глубоко не вгрызались. Во-первых, потому, что у театров и без них придирчивых кураторов хватало: и в партийных органах, и в руководящих учреждениях культуры. Во-вторых, текст пьесы — это еще далеко не спектакль. Слово напечатанное обладает одним решающим, с точки зрения цензуры, свойством: оно измениться не может. А слово, произнесенное со сцены, звучит так, как этого захочет режиссер или актер. Иной раз прочитанное вслух «люблю» воспринимается как «ненавижу». И наоборот: «ненавижу» можно со сцены произнести так, что зритель по интонации почувствует противоположное: «люблю». Совсем как знаменитое «казнить нельзя миловать», хоть оно отношения к театру и не имеет, а лишь к знакам препинания.
Таким образом, работники лито имели непосредственное касание только к текстам местных пьес, которые театры, готовя по ним спектакли, давали на литирование. Но и к таким пьесам тоже особенно не цеплялись. Читали, метили титульный лист своими штампиками с номерами и возвращали в театр, уже не следя за тем, как пьеса превращается в спектакль. Хотя в распоряжение «литовцев» в театре всегда, на каждое представление, оставлялось по два свободных места, чтобы в любой момент придирчивые стражи залитированного текста могли бы заявиться и проверить: а не звучит ли со сцены вместо праведных слов крамольная отсебятина? Но что-то я никогда не видел на этих местах тех, для кого они предназначались. Руководящие работники театров, как правило, пускали на вечно пустующие два кресла своих знакомых. Зал полон, и только пара мест, причем из числа лучших, пустует. Нехорошо это, непорядок!
Реально же обязанности цензоров в театрах выполняли приемные комиссии, точнее некоторые персоны в них.
В эти комиссии входили члены худсовета театра и так называемые представители общественности: учителя, работники культуры, иногда газетчики, очень редко писатели.
Но главную роль в этих ужасно демократических, на первый взгляд, комиссиях играли высокие представители партийных органов. Это и было здесь их основной задачей: решить, жить или не жить подготовленному театром новому спектаклю. Остальные члены комиссии могли только разглагольствовать: нравится не нравится, удался актеру образ, не удался, на сцене темновато, следовало бы прибавить света, особенно в таких-то эпизодах...
Но последний решающий голос был, как уже сказано, за представителем высокой инстанции.
В семидесятых и восьмидесятых годах, довольно часто работая с нашим краевым театром юного зрителя, я вдоволь нагляделся на эти внутренние спектакли, именуемые «приемными комиссиями», происходившие на «малой сцене» большого директорского кабинета. Кстати, и мой голос, голос автора пьесы, здесь тоже не солировал, а звучал довольно тускло в общем хоре сопровождения. С моим мнением не очень-то считались, говорили, что я, как автор, свое дело уже сделал, написав пьесу. Ну а как ее интерпретировал режиссер с актерами в спектакле, меня уже вроде и не касается. Это уже не литература, а произведение другого вида искусства, в котором драматург ничего не смыслит или, в лучшем случае, разбирается слабо.
Правда, в распоряжении автора оставалось одно мощное средство. В случае полного несогласия с увиденным, он мог вообще запретить постановку своей пьесы. Но до этого почти никогда, по крайней мере на моей памяти, не доходило. Тут играла роль и материальная сторона дела (могли не только лишить авторского гонорара, но еще и взыскать постановочные расходы), и нежелание