Константин Ковалев
Чиканутый
— А ну-ка, Костя, — негромко окликнул меня Витька Понедельник, — постой еще немного — я тебе побью.
Я уже начал было снимать перчатки и собирался покинуть поле вместе со всеми. Некоторые ребята, самые нетерпеливые, стянув с себя мокрые непослушные футболки, уже перелезли через штакетник, окружавший поле с беговыми дорожками, и мимо единственной невысокой деревянной трибуны неопределенного цвета медленно «ползли» усталые, вернее, вымотанные на косогор. Там, за тенистыми высокими тополями, находились раздевалки, души, в которых, разумеется, — шел пятьдесят второй год! — была только холодная вода, и прочие подсобные и административные помещения. Жара стояла ростовская. Казалось, не солнце, а сам воздух пек тело, туманил голову, а при глубоком неосторожном вдохе сушил душу. Футбольное поле на стадионе «Буревестник», в отличие от всех прочих полей города и даже страны, располагалось не с севера на юг, а с запада на восток — иначе его расположить не позволял косогор. Так что одному из вратарей солнце, если оно было на небе, било в глаза целый тайм, нагло слепило, явно подыгрывая сопернику, и тщетно натягивал бедняга вратарь обязательную тогда кепку на самые глаза. А само-то поле какое было! Трава росла только у корнеров, то есть угловых отметок, где мало бегали. А все остальное!.. Если бы это был просто грунт, мягкий, упругий. Этакая добрая мать сыра земля. Нет, в жаркие дни — а в Ростове их большинство в году — твердый, изрезанный глубокими трещинами грунт футбольного поля на «Буревестнике» был почти везде, а особенно у ворот, покрыт чуть ли не на глубину ступни серой горячей пылью, легко вздымающейся выше головы, стоило лишь топнуть ногой. А во что превращался вратарь, бросившийся на таком грунте на мяч! Пыль была на зубах, на ресницах, под свитером, в трусах и даже под наколенниками. Играть можно было только в наколенниках и налокотниках, обшитых толстыми войлочными полосками. Под длинными, до середины колена, трусами были еще одни трусы — чуть покороче: ватники, в бока которых были вшиты стеганые полосы, вырезанные из старой телогрейки. Ведь добро, когда падаешь на мягкую пыль, а если твердый бугорок попадется?.. Но что сухой пыльный грунт «Буревестника»! Учиться-то падать на мяч я стал семь лет назад, когда мне было девять, на голом дворовом асфальте, и мяч-то был не настоящий футбольный, а черный резиновый мячик чуть больше кулака. Из-за него мне потом, когда появился большой мяч (сперва кирзовый и лишь гораздо позже заветный кожаный), пришлось долго отрабатывать хватку — ведь маленький мячик ловят как воробышка, а большой — как арбуз!
— Ну, так давай побью, — повторил Понедельник, или, как мы его еще звали, Понедюша. — Я издалека, ты же знаешь. — И он показал себе на ногу, прося мяч.
Он говорил короткими, даже укороченными фразами, словно стеснялся чего-то, дополняя свою речь такими же сверхкороткими жестами. И бил пятнадцатилетний Витька тоже коротко, почти без замаха, метров с двадцати-двадцати пяти, причем чуть с угла, с места левого или правого инсайда, то бишь полусреднего по-теперешнему. Мяч после его удара исчезал, и вместо него на какую-то долю секунды в воздухе появлялся противный холодный свист. А потом сиплый звук издавала сетка ворот, по которой соскальзывал к земле мяч… В конце концов, оставаясь с Витькой минут на двадцать после каждой тренировки, я, как мне, по крайней мере, казалось, научился угадывать направление мяча по этому свисту. Мяч снова становился материально зримым, оказавшись в моих руках. Я стал брать почти все мячи от Понедельника, раскусив его приемы. Он от огорчения улыбался, опустив крутой лоб. Даже коротковатая стрижка не могла скрыть того, что его светлые волосы кудрявы. Отрабатывая удары со штрафных, бил мне Понедюша только по верхним углам или рядом с боковыми штангами на метр от земли. Наверное, поэтому я так любил в дальнейшем, когда мне били в угол над землей: какую-то долю секунды ты, вытянувшись, паришь горизонтально над землей и в нужной точке пространства соединяешься с мячом. Последующее падение тогда уже не падение, а счастливое приземление, даже если ты при этом перекатываешься через голову, прижав мяч, как спасенного друга, к груди! Причем порой кажется, что паришь ты не долю секунды, а долго-долго, без крыльев преодолев земное притяжение. Ради одних только этих бросков стоило играть в воротах!
— Ты, пацан, иди сюда! — тем временем Витька ласково подзывал грязного босого мальчишку, который охотно подавал нам мячи из-за ворот. — На, накидывай мне, — просил Понедельник пацана, становясь спиной к воротам по центру, где-то на линии штрафной площадки. Пацан знал свое дело — для него это было не впервой: он высоко подбрасывал мяч перед Витькой, и тот, падая на спину, то левой, то правой ногой через себя наносил сокрушительные удары по воротам сверху вниз, чего особенно не любят вратари. Такой мяч отбить как попало — и то хорошо! Пройдет совсем немного лет, и миллионы зрителей и специалисты будут удивляться, откуда это у молодого футболиста такой дар — бьет одинаково с обеих ног, забивает через себя (например, как он забил в Арике, в Чили, на чемпионате мира).
Наконец мы потянулись с Витькой в раздевалку. По дороге он умылся над фонтанчиком для питья: у него опять из носа пошла кровь. Был он тогда одного роста со мной, а не на голову выше, каким он стал года через три. Но я был широкий и гордился, что и рост мой, 1 метр 72 сантиметра, и эта «широкость» совсем как у моего любимого Хомича, великого вратаря, «тигра». А Понедюша был щуплый, бледноватый, бегал мало, за что его часто с трибуны во время матча ругал, натужась, наш тренер Иван Ефимович. Прощалось Витьке лишь за то, что в нужный момент он включал скорость и забивал голы в верхние углы. Товарищи по команде, большинство из которых жило в Рабочем городке — в известном своим блатным духом районе города, — называли Понедельника без всякой злобы за его бледность, хрупкость, отсутствие «наблатыканности» и за его периодическую кровь из носа на жаре «евреем». Но мячи, забиваемые им в «девятки» ворот соперника, заставляли всех испытывать к нему уважение. Даже главарь местной шпаны Толька Головастик благоговел перед ним.
В команду я попал год назад, когда правый крайний Юрка Куравлев, или просто Кура, привез меня прямо из пионерского лагеря, где я отличился в воротах, к своему тренеру Ивану Ефимовичу. Тренер, маленький, костлявый, востроносенький и уже немолодой человек, глянул водяными глазами и сказал: «Поглядим. Не подойдет — выгоним. А то приводят тут…» На тренировках я, видимо, не отличался (я вообще мог хорошо играть только в игpax — за счет воодушевления). Лишь по нужде Иван Ефимович выставил однажды меня вместо заболевшего Виталия Нартова, ныне певца Большого театра. Стоял неплохо, но пропустил неожиданно одну «бабочку» — легкий медленный мяч: бывает с вратарями такое, когда что-то приковывает их к месту и они словно завороженные провожают взглядом мяч в свои ворота. Ничего хорошего я для себя уже не ждал. Но за пять минут до конца встречи, когда игрок «Спартака» вышел со мной один на один, я бросился ему в ноги, пролетев головой вперед несколько метров, и смахнул мяч у него с ноги. В ту же секунду эта нога ударила меня подъемом в лоб около виска… Потом с неба, из сплошной черноты ко мне спустились поющие голоса, затем они превратились в речь: это переговаривались мои товарищи, вынося меня с поля. Отлежавшись за воротами, я умудрился пешком пойти по жаре домой. И там мне стало плохо… «Скорая помощь», вызванная мамой, определила: легкое сотрясение. В больницу я, к удивлению врача, ехать отказался, но не мог же я ему сказать, что у меня «пара» по физике и физик Гурген Николаевич, старый и очень помятый интеллигентный армянин, пахнущий нафталином и шипром, обещал меня вызвать в четверг! В четверг я пошел в школу — только на физику. Голова у меня кружилась, потом она останавливалась, а начинали кружиться мои товарищи, Гурген Николаевич со своими запахами и крупной перхотью на черном отглаженном костюме и все физические приборы… Отвечал я невпопад. Учителю объяснили, что Ковалев болен, — его ударили ногой по голове на футболе. Однако слово «футбол» страшно огорчило интеллигентного Гургена Николаевича. Он не понимал, как мальчик из хорошей семьи может заниматься футболом. И он нарисовал в моем дневнике здоровенную двойку. Не помню, как я добрался домой и свалился в постель. Когда через две недели я стал снова ходить в школу, а затем появился и на стадионе, Иван Ефимович косо открыл рот и, не мигая, долго смотрел на меня своими водяными глазами.
— Пришел… после такого! — удивился он. — Я думал, не придешь! Давай одевайся! Этот будет футболистом!
Вообще Иван Ефимович Гребенюк был очень добрым человеком, но приходил в ярость, если слышал, что кто-то где-то за его спиной называл его по прозвищу, которое было известно всему городу, — Кукарача. За одним «наблатыканным» болельщиком, крикнувшим с трибуны «Кукарача!», Иван Ефимович, покинув поле, бежал в чем есть, то есть в трусах, футболке и бутсах, через весь стадион со всеми его угодьями и остановился, вспененный, только у трамвайной линии… Из нашей детской команды, ставшей в пятьдесят втором году юношеской, вышли такие воспитанники Гребенюка, как великий Понедельник, Юрий Захаров — Юрок, игравший центром нападения в донецком «Шахтере» и даже в сборной страны, мастер спорта Сухарев… Тем не менее на старости лет нашего тренера выгнали; новый директор, рекордсмен по метанию молота, добился того, что стадион превратили в легкоатлетический, и Гребенюк работал там дворником — подметал осенние листья да каток заливал…
— Здрасьте, Иван Ефимович, — говорил я ему при встрече, глядя вниз, на его метлу.
— Привет, Костя, — отвечал он, узнавая меня, хотя мне было уже за тридцать. От его дыхания попахивало осенью и пивом… Теперь стадион «Буревестник» в духе времени назывался «Труд».
Вылезши из-под холодного душа, мы с Витькой по очереди вскочили на белые медицинские весы. Так, от нечего делать. «Шестьдесят три килограмма, — удостоверился я. — Как обычно. Сбросил немного на тренировке». Но это были
— А вы знаете, юноша, — сказал он помимо прочего, — вы знаете, что не только ваше тело имеет вес, но и душа! Да-да, вот вы сыграли игру и похудели; подкормились и прибавили весу. А душа? Недаром говорят: «у меня тяжело на душе» или «у меня легко на душе». Значит, душа в зависимости от нашего состояния, то есть от того, какие дела мы творим и какие слова мы говорим, может тоже менять свой вес. Более того, легкая, чистая душа тянет ввысь за собою тело, и вес тела от этого кажется меньшим, чем он есть. Тяжелая, нечистая душа делает все наоборот: она тянет тело к земле, отчего вес тела кажется гораздо большим, чем он есть. Сам же вес живого тела относителен. Только обычные весы всего этого не фиксируют. Они слишком для этого грубы. Но при соответствующей настройке и… и еще кое-чем… — И старичок подмигнул своим выпуклым глазом.
Я изумился и стал горячо и сбивчиво твердить, что я, как комсомолец, не могу верить в существование какой-то «души», что все это поповщина, как нас правильно учат в школе.
— А что же есть, по-вашему? — удивился несознательный старичок.
— Ну, как что… — напрягся я, вспоминая то, что говорили учителя на этот счет, а также то, что я когда-то читал в научно-популярных брошюрках. — Ну, эти есть у нас, инстинкты и сознание! — брякнул я.
На этом мои познания кончались, но существо сказанного, как я считал, было правильным.
— Ах, инстинкты, слагающиеся в сознание! — воскликнул старичок и на мгновение сладко зажмурил оба глаза. — Ну хорошо! Но все-таки на будущее советую вам, юноша: взвешивайте не только свое тело, но и поступки!