Вздохнув, я отключил у мобилки питание и побрел за шефом к огромным стеклянным дверям. Испуганные бирманцы гуськом потянулись за мной.
Мой однокашник Иосич был самым безупречным водителем из всех, кого я знал. За двенадцать лет вождения в Стране Восходящей Иены он не нарушил ни единого дорожного правила. Этот гениальный алкаш за рулем был педантичен и аккуратен, как нейрохирург.
В субботу-воскресенье Иосич вставал к обеду и выпивал стакан водки. Исключительно ради того, чтобы руки не тряслись за баранкой. А затем сажал в свой старенький микроавтобус меня, еще каких-нибудь русских, оказавшихся в Ниигате проездом, и увозил всех к морю, как можно дальше от людского жилья. Мы выискивали лагуну позаповеднее, спускались по скалам меж сосен к самой воде, садились на песок и слушали море. Изредка — раз в месяц, не чаше — жарили что-нибудь на костре, а уже в сумерках запаливали фейерверки. Все необходимое, включая угли, продавалось в городском супермаркете. В подобном «удобстве» так и чудился какой-то подвох, поэтому обычно мы просто приезжали, садились и слушали море.
На другом берегу, за восемьсот километров от нас по прямой, бился за подобие жизни город Владивосток. Возвращаться в который ни смысла, ни желания не было: там творилось великое черт-те что, и только богу было известно, чем и когда это может закончиться.
Я был уже разведен своей первой женой, а Иосич уже окучен второй.
Я работал судовым агентом в порту и вечерами переводил японские романы, а Иосич снабжал подержанными колымагами русских гостей — от бандитских авторитетов до вузовских профессоров — и пил горькую.
Я выплачивал аренду уже не нужного мне двухэтажного дома в пригороде и колебался, не рвануть ли в Австралию, а Иосич жил у меня на первом этаже, всерьез собираясь получить вид на жительство в Японии, и выжирал по литровой бутылке водки «Сантори» за один календарный вечер.
Я никогда не любил сидеть за рулем, а Иосич пил так, что без колес своего микроавтобуса уже крайне плохо передвигался.
Я был вынужден каждый день с восьми до шести думать и говорить на японском, а у Иосича в салоне был постоянно заряжен CD-чейнджер со всеми альбомами Гребенщикова.
Вот почему мы с ним часто ездили слушать море. Хотя бы и просто вдвоем. Если долго сидеть у моря, начинает казаться, что вот так, как сегодня, будет всегда.
У входа в крематорий нас дожидалась, согнувшись в поклоне, миловидная японка — девица лет тридцати. Фирменный светло-зеленый костюмчик сидел на ней как влитой. Юбочка, жакетик, пилотка. Белоснежная блузка, узенький галстук. По-хароновски всепонимающие глаза.
Ни на кого не глядя, девица подняла руку в белой перчатке и жестом пригласила следовать за собой. Растянувшись цепочкой — девица, шеф, я, капитан, моряки — мы двинулись по длиннющему коридору с вереницей створчатых дверей из светлого дерева.
—
— Куда нас ведут? — перевел я шефу на японский.
— В комнату ожидания, — ответил шеф безучастно.
—
Я открыл было рот для вопроса шефу, но девица вдруг остановилась, повернулась к очередным дверям и раздвинула створки.
— Прошу вас… — мягко пропела она. — Отдыхайте, пожалуйста. Через пятьдесят три минуты вас пригласят.
—
И ступил за шефом внутрь.
В Комнату Без Стены.
То был обычный приемный зал с татами, низкими столиками и подушками для полусотни человек. Классическая эстетика «ваби»: дерево, соломенный пол. Запах свежей травы, чашки из глины и прочий контакт с природой. От техно-цивилизации — разве что электрические термосы с зеленым чаем. Картинка совершенно традиционная, когда б не одна деталь. Первый же взгляд прошивал эту комнату навылет — и упирался в глухую скалу.
Самая дальняя стена зала была стеклянной. Полностью — от пола до потолка. А за стеклом, метрах в пятнадцати, от земли в небеса убегала скала. Замшелая скала с водопадом. Вода сбегала вниз ручейками, собиралась в новые ручейки и успокаивалась в прудике у подножья. Живая вода и мертвый камень, беззвучно сливающиеся воедино.
Впрочем, звук в этой комнате все-таки раздавался. Из невидимых динамиков в потолке. Слабыми волнами безо всякого ритма. Невидимая рука в прострации пощипывала струну какого-то очень древнего инструмента.
Капитан за моей спиной вдруг громко икнул.
— Пожалуйста, снимайте обувь и располагайтесь, — пригласила девица. — Сейчас начнется кремация. Если что-нибудь понадобится, нажмите кнопку на столике.
Проследив, чтобы все разулись и расселись за столиками на подушках, девица отвесила глубокий поклон, задвинула створки и пропала.
Капитан снова икнул. Я налил ему зеленого чаю из термоса. Чай оказался слишком горячим — залпом не выпьешь. Наверное, следовало попросить воды, но жать на кнопку отчего-то не поднималась рука. Взгляд мой зафиксировался на скале с водопадом, и мысли понеслись непонятно куда.
— Ик!
Я представил, как в недрах неведомой печи сжигают человеческое тело. При страшной температуре — градусов в тыщу, не меньше. Чтобы вся жидкость выпарилась, и остался один только прах. Почему-то вспомнились огурец и арбуз, состоящие из воды на девяносто с лишним процентов.
Если все мы вышли из Океана, то куда уходим потом? Допустим, завтра на меня, не дай бог, упадет кирпич. И меня точно так же принесут в крематорий и выпарят из моего тела всю воду. Что останется от того, кем был я? Именно я, а не кто-то другой? Пожалуй, только файлы в моем компьютере. Вернее, сразу в двух компьютерах — дома и на работе. Не считая электронных писем и фотографий, разосланных по компьютерам друзей-приятелей в разных странах и городах. Но компьютерная память хранится в чипах. А это же кремний! То есть — песок. Каменный прах моих мыслей, при жизни рассеянный моими же руками по белу свету.
— Ик… скъюз ми!
С одной стороны — так оно, конечно, экономичнее. Ну что такое человек? Тот же арбуз, только с чувствами. Хлипкий, хрупкий, недолговечный. Вечно мается какими-то болячками, вечно из него что-то течет. Это же сдохнуть легче: весь накопленный опыт человечества, хранимый в органике, может в любой момент вылететь в трубу от какого-нибудь метеорита или глобального потепления. А в том же камне это хранилось бы — ну, если не вечно, то уж всяко подольше, чем в стихии воды…
Вряд ли, конечно, бедняга боцман пользовался компьютером. Во что же перейдет его душа за пятьдесят три минуты сожжения? Вот если б его схоронили — тогда он постепенно влился бы в круговорот веществ живой природы. А так?
—