Она снова глотнула воды и закрыла глаза.
– А домой почему не идёшь?
– Не хочу, – ответила Нюрка, не открывая глаз.
– Да съешь ты хлеба-то.
– Спасибо, не хочу.
– Хлеба не хочешь, домой не хочешь. Что ж, так не пойдёшь домой?
– Не пойду. Так и умру здесь, у ручья.
– Из-за двойки?
– Нет, не из-за двойки, ещё кое из-за чего, – сказала Нюрка и открыла наконец глаза.
– Это из-за чего же?
– Есть из-за чего, – сказала Нюрка, снова хлебнула из кружки и прикрыла глаза.
– Ну расскажи.
– Не твоё дело.
– Ну и ладно, – сказал я, обидевшись. – С тобой по-человечески, а ты… Ладно, я тоже тогда лягу и умру.
Я расстелил на траве куртку, улёгся и стал слегка умирать, поглядывая, впрочем, на солнце, которое неумолимо пряталось за деревья. Так не хотелось, чтоб кончался этот день. Ещё бы часок, полтора.
– Тебе-то из-за чего умирать? – спросила Нюрка.
– Есть из-за чего, – ответил я. – Хватает.
– Болтаешь, сам не зная… – сказала Нюрка.
Я закрыл глаза и минут пять лежал молча, задумавшись, есть мне от чего умирать или нет. Выходило, что есть. Самые тяжёлые, самые горькие мысли пришли мне в голову, и вдруг стало так тоскливо, что я забыл про Нюрку и про сегодняшний счастливый день, с которым не хотел расставаться.
А день кончался. Давно уж миновал полдень, начинался закат.
Облака, подожжённые солнцем, уходили за горизонт.
Горела их нижняя часть, а верхняя, охлаждённая первыми звёздами, потемнела, там вздрагивали синие угарные огоньки.
Неторопливо и как-то равнодушно взмахивая крыльями, к закату летела одинокая ворона. Она, кажется, понимала, что до заката ей сроду не долететь.
– Ты бы заплакал, если б я умерла? – спросила вдруг Нюрка.
Она по-прежнему пила воду мелкими глотками, прикрывая иногда глаза.
– Да ты что, заболела, что ли? – забеспокоился наконец я. – Что с тобой?
– Заплакал бы или нет?
– Конечно, – серьёзно ответил я.
– А мне кажется, никто бы не заплакал.
– Вся деревня ревела бы. Тебя все любят.
– За что меня любить? Что я такого сделала?
– Ну, не знаю… а только все любят.
– За что?
– Откуда я знаю, за что. За то, что ты – хороший человек.
– Ничего хорошего. А вот тебя любят, это правда. Если бы ты умер, тут бы все стали реветь.
– А если б мы оба вдруг умерли, представляешь, какой бы рёв стоял? – сказал я.
Нюрка засмеялась.
– Это правда, – сказала она. – Рёв был бы жуткий.
– Давай уж поживём ещё немного, а? – предложил я. – А то деревню жалко.
Нюрка снова улыбнулась, глотнула воды, прикрыла глаза.
– Открывай, открывай глаза, – сказал я, – пожалей деревню.
– Так вкусней, – сказала Нюрка.
– Чего вкусней? – не понял я.
– С закрытыми глазами вкусней. С открытыми всю воду выпьешь – и ничего не заметишь. А так – куда вкусней. Да ты сам попробуй.
Я взял у Нюрки кружку, зажмурился и глотнул.
Вода в ручье была студёной, от неё сразу заныли зубы. Я хотел уж открыть глаза, но Нюрка сказала:
– Погоди, не торопись. Глотни ещё.
Сладкой подводной травой и ольховым корнем, осенним ветром и рассыпчатым песком пахла вода из ручья. Я почувствовал в ней голос лесных озёр и болот, долгих дождей и летних гроз.
Я вспомнил, как этой весной здесь в ручье нерестились язи, как неподвижно стояла на берегу горбатая цапля и кричала по-кошачьи иволга.
Я глотнул ещё раз и почувствовал запах совсем уже близкой зимы – времени, когда вода закрывает глаза.
Клеёнка
Осенью, в конце октября, к нам в магазин привезли клеёнку.
Продавец Пётр Максимыч как получил товар, сразу запер магазин, и в щели между ставен не было видно, чего он делает.
– Клеёнку, наверное, меряет, – толковал дядя Зуй, усевшись на ступеньке. – Он вначале её всю перемеряет, сколько в ней метров-сантиметров, а потом продавать станет… Постой, ты куда, Мирониха, лезешь? Я первый стою.
– Кто первый? – возмутилась Мирониха, подлезая к самой двери. – Это ты-то первый? А я три часа у магазина стою, все ножки обтоптала! Он первый! Слезай отсюда!
– Чего? – не сдавался дядя Зуй. – Чего ты сказала? Повтори!
– Видали первого? – повторяла Мирониха. – А ну слезай отсюда, первый!
– Ну ладно, пускай я второй! Пускай второй, согласен.
– Что ты, батюшка, – сказала тётка Ксеня, – за Миронихой я стою.
– Эх, да что же вы, – огорчился дядя Зуй, – пустите хоть третьим!
Но и третьим его не пускали, пришлось становиться последним, за Колькой Дрождевым.
– Слышь, Колька Дрождев, – спрашивал дядя Зуй, – не видал, какая клеёнка? Чего на ней нарисовано: ягодки или цветочки?
– Может, и ягодки, – задумчиво сказал Колька Дрождев, механизатор, – а я не видал.
– Хорошо бы ягодки. Верно, Коля?
– Это смотря какие ягодки, – мрачно сказал Колька Дрождев, – если чернички или бруснички – это бы хорошо. А то нарисуют волчию – вот будет ягодка!
– Надо бы с цветочками, – сказала тётка Ксеня, – чтоб на столе красота была.
Тут все женщины, что стояли на крыльце, стали вздыхать, желая, чтоб клеёнка была с цветочками.
– А то бывают клеёнки с грибами, – снова мрачно сказал Колька Дрождев, – да ещё какой гриб нарисуют. Рыжик или опёнок – это бы хорошо, а то нарисуют валуёв – смотреть противно.
– Я и с валуями возьму, – сказала Мирониха, – на стол стелить нечего.
Наконец дверь магазина загрохотала изнутри – это продавец Пётр Максимыч откладывал внутренние засовы.
А в магазине было темновато и холодно. У входа стояла бочка, серебрящаяся изнутри селёдками. Над нею, как чёрные чугунные калачи, свисали с потолка висячие замки. За прилавком на верхних полках пасмурно блистали банки с заграничными компотами, а на нижних, рядком, стояли другие банки, полулитровые, наполненные разноцветными конфетами. При тусклом свете ириски, подушечки и леденцы сияли за стеклом таинственно, как самоцветы.
В магазине пахло клеёнкой. Запах селёдки, макарон и постного масла был начисто заглушён. Пахло теперь сухим клеем и свежей краской.
Сама клеёнка лежала посреди прилавка, и, хоть свёрнута была в рулон, верхний край всё равно был открыт взглядам и горел ясно, будто кусок неба, увиденный со дна колодца.
– Ох, какая! – сказала тётка Ксеня. – Поднебесного цвета!