Он хотел кончить песню, но побоялся, что медведица где-нибудь рядом, и заорал для острастки еще сильней.
Под песню разыскал он в кустах лестницу и полез наверх, в лабаз. Там было все вверх дном.
Пронька слез на землю, поднял сплющенную банку сгущенки. Медведица так сдавила ее, что банка превратилась в жестяной блин.
«Вот уж кто действительно мог в темпе рубануть сгущенку, – подумал Пронька, – а ведь Пахан-Метла не поверит, скажет: сам рубанул».
Он завернул сплющенную банку в тряпочку и сунул ее в карман.
Пронька устал, от криков и от пения у него драло в горле, потому-то разболелась голова.
– Надо остановку делать, – сказал он. – Чай надо пить, а то голова чего-то болит… И чего она болит-то? Рога, что ли, растут?
ЛЕСНИК БУЛЫГА
Стоял на краю леса домишко-то Булыгин. Старенький был, совсем понурый. Осиновая щепа на крыше покоробилась, а между бревен изо всех щелей торчал наружу белесый мох.
Два дня назад началась весна, и эти два дня я добирался до Булыгина жилья, вначале на поезде, а потом пешком по раскисшей весенней дороге.
– Вон оно что, – сказал Булыга, завидев меня. – А я-то чувствую: из лесу русским духом пахнет, а ко мне гость из Москвы.
– Или не рад?
– И кошка сегодня целый день умывалась, и ножик на пол упал – так и есть, гость пожаловал.
Пока я скидывал на крыльце рюкзак да вытирал шапкой вспотевший лоб, Булыга сходил в избу и вытащил на двор самовар.
Скоро самовар запыхтел на проталинке, засиял старой медью.
– Глухарь токует вовсю, – сказал Булыга.
– Старый петух? – удивился я. – Неужто его не хлопнули?
– Жив, – подтвердил Булыга.
Этого петуха я видел не раз на боровом болоте Блюдечке, только на выстрел глухарь меня не подпускал: старый был, умный.
– А где он токует-то? – спросил я.
– На Блюдечке, где ж еще, – сказал Булыга. – Только завтра я сам пойду.
– Хлопнуть хочешь?
– А что? Или мы стрелять разучились?
Быстро подступала весенняя ночь, полная самых внезапных и запутанных звуков. Трещали в близком лесу дрозды, протянул над елками вальдшнеп – до нас донеслось его цвирканье.
Самовар чуть светился в сумерках, а в нижние его окошечки ссыпались раскаленные угольки.
Совсем стемнело, и самовар поспел. Булыга подхватил его, поперхнулся дымом и, накрыв жерло самовара крышкой с помпончиком, потащил его в дом.
По-прежнему что-то щелкало в ходиках и темно было в избе, но я проснулся.
Была самая середина ночи. Под подушкой моей чирикал сверчок, а с лавки доносился Булыгин храп.
– Пора вроде… – сказал я.
– Э-эх! – вздохнул Булыга, закряхтел, просыпаясь.
Мы выпили чуть теплого, с вечера, чая, надели сапоги, взяли ружья и вышли.
Темно-темно еще было, совсем темно и холодно. Ни месяца, ни звездочек в небе, да и неба-то не видно – холод и туман. Из лесу струей бил резкий запах тающего снега, прелых листьев. И тихо было, совсем тихо.
– Лови подсаднуху и валяй в салаш, – сказал Булыга. – А я пойду покамест глухаришку послушаю.
– Взял бы меня, а?
– Нету, – сказал он. – Нечего мне в лесу шуметь да кряхтеть. В салаш иди.
– В салаш, в салаш!… – заворчал я.
Но Булыга уже пропал в темноте. Треснула ветка, прошуршал снег – ушел Булыга к маленькому болоту Блюдечку, где глухариный ток.
Подсадные утки жили у Булыги в сарае, в соломенном закутке. И как только я сунулся туда, заорали, оглашенные, стали носиться под ногами, хлопать крыльями.
Я поймал подсадную, засунул ее в кошелку-плетенку и побежал краем леса к болоту, к шалашу. Утка тяжело переваливалась в садке, крякала под самым локтем, а под ногами на все лады пели-трещали лужицы, схваченные утренним льдом. По клюквенной тропке, вдоль неглубокой канавы, я бежал к Кузяевскому болоту.
В темноте еще я был на месте. Высадил подсадную на воду и спрятался в шалаше под старой елкой, вышедшей из лесу к болоту.