– Я еще не знаю, – сказал я. – Я думаю.
Сено, про которое я совсем забыл, сено, которым наполнена была лодка, шевелилось и шуршало. Запах сухого клевера и зверобоя, подмаренника и душицы охватывал меня. Я был в середине огромного букета, собранного со всей земли.
– Так ты что? Плывешь или на месте стоишь? – негромко повторил вдали Орлов. – Плывешь или стоишь? Я не вижу в темноте.
Раздумывая, как мне быть, сидел я в лодке, и течение несло «Одуванчик» вперед, к Покойному озеру.
Глава XXXIII
Волчья дрема
Снова туман охватил мою лодку, а в тумане напала на меня волчья дрема.
Я то прикрывал глаза и дремал, то вдруг просыпался и озирался тревожно кругом, да не видел ничего – туман.
Туман и волчья дрема – это уже чрезмерно, слишком много оболочек для небольшого сознания. Не разобрать, где ты сам-то – в тумане ли, в волчьей ли дреме?
Я не брал весла, вполне доверяя лодке, и, подремывая, засыпая и пробуждаясь, сплавлялся по реке.
Вдруг я открыл глаза и увидел – о Боже мой! – ладьи!
Те самые старинные лодки с деревянно вытянутой шеей, лодки, названием – ладьи – увидел я. Больше я вроде не видел ничего, кроме этих длинношеих широкобедрых лодок. Взор был прикован к ним.
Конечно, краем глаза, тем особенным краем, которым видишь все, я заметил над туманом черноголовые островерхие еловые вершины, а над ними какие-то белые стены, какие-то далекие купола. Я не мог хорошенько рассмотреть стены и купола, потому что имел право глядеть на них только лишь краем глаза.
Вообще-то я люблю смотреть краем глаза. Я нарочно учился видеть все краем глаза, когда неудобно пялиться впрямую. За долгие годы я, пожалуй, развил края своих глаз неплохо.
И вот – в тумане ли, в волчьей ли дреме – краем глаза я увидел елки, а над ними – белые стены, башни, и купола, но впрямую мне были показаны ладьи.
Они стояли у причала, на который наплывал «Одуванчик».
Ладьи шевелились. Они покачивались на волне, терлись друг о друга, роняя в воду капли и щепочки. Они толкались боками, но самое нечеловеческое было то, что они вытягивали шеи.
У них вытягивались шеи, и каждая увенчана была резною главой.
Вот у первой – лебяжья была голова, вот – рысья с кисточками на кончиках ушей, вот – карпья с толстой обиженной губой. На деревянных шеях склонялись головы друг к другу, шептались на ухо.
Мы приблизились. Мы проплывали от них не дальше вытянутого весла.
«Одуванчик» как-то притормозил, клюнул носом, и рысья вдруг отомкнулась губа.
– А мы тебя давно ждем, – послышался хриплый и мяукающий голос. – Бесы с Багрового озера рассказали, что ты плаваешь здесь. Нам и захотелось глянуть на самую легкую лодку в мире.
Дрогнули кисточки на кончиках ушей, сморщился лесной кошачий нос, резным зеленым глазом глядела рысь на мою лодку. К лодке были обращены ее слова. К лодке, а не ко мне.
– Легкая лодочка, легкая, – провещилась голова Лебяжья. – Не соврали бесы.
– Бесы, бесы! – недовольно хрюкнула Карпья. – Заладили одно – бесы да бесы. А им, бедолагам, только и надо – веревки в воде мочить. Ты, «Одуванчик», не думай, что они рыбу ловят. Какой дурак клюнет на такой ржавый крюк? Ездиют – воду мутят. Бесов я и слушать бы не стала. На кой мне черт слушать бесов?
Тут Карпья голова затряслась раздраженно. Она чмокала толстыми губами и чуть не плевалась, вспоминая про бесов.
– Бесы да бесы… тьфу… Если б не батюшка Аверьян Степаныч, я б сюда и не приплыла. Чего мне самая легкая лодка в мире? На кой она мне? Но Аверьян Степаныч сказал: надо поглядеть, и я приплыла. Аверьян Степанычу нельзя не доверять. Сказал: надо, значит – надо. А тут как раз его уважаемая головушка прилетала рыжичков поглядеть и говорит: надо. Я и приплыла. А уж потом, конечно, Папашка подтвердил. А бесов я и слушать бы не стала, наплетут всегда с три короба.
– Очень важно, очень важно, – пропела Лебяжья девичьим голосом. – Очень важно, «Одуванчик», что ты понравился Папашке. Он ведь у нас неугомонный, осердится – беда. Вначале-то он тебе еловый клык подсунул и вовсе утопить хотел, да уж потом смягчился. Он отходчивый. А шурин-то Шурка никакой не Папашка. Он самозванец и дурак.
Карпья голова снова раздраженно захлопала губами. Глаз у нее налился кровью.
– Шурин! Вот дубина! Я его давно терпеть не могу. Только и ходит в Керосиново бутылки сдавать.
– Очень важно! Очень важно! – снова пропела Лебяжья. – Очень важно, «Одуванчик», что ты всем нравишься. И мне нравишься, такой худенький, слабенький, легонький. Только этот тип, что сидит в тебе, мне не нравится. Плотный.
– В лодках всегда кто-то сидит, – задумчиво отозвалась Рысья голова, – неважно кто, такова лодочья судьба. Лодка сама по себе, а в ней кто-то сидит. Это жизнь.
– Все-таки неприятно, когда в тебе сидит черт знает кто, – забормотала Карпья. – Как-то раз этот самый шурин-то Шурка попросил подвезти его в Керосиново, а в мешке-то у него полно бутылок. Я сдуру согласилась, поплыли, а бутылочки-то лязг-лязг, лязг-лязг. Противно было.
– Этот Плотный не лучше шурина будет, – сказала Лебяжья. – Я бы давно его выкинула и утопила.
– Пустяки, – заметила Рысья. – Утопишь, а после сядет кто-нибудь другой, еще плотнее. Да еще станет лодку веслом понукать.
– Лодка не лошадь, – каркнула Лебяжья. – Лодка сама по себе. Выкинь его, «Одуванчик», да и утопи. Сидит в тебе – только вид портит.
– А шурин-то, когда бутылки сдал, – сказала Карпья, – вздумал на обратном пути песни орать. Орал, орал, во мне-то сидючи. А после стал про каменную ногу плакать. Жалко, дескать, сиротинушку.
– Я бы эту ногу на шею ему привязала – и за борт, – сказала Лебяжья.
– Пустяки, пустяки, – вздохнула Рысья. – Впрочем, шурин и мне ужасно надоел. Жалко, нога эта очень тяжелая, до берега не дотащить.
– Да что вы все шурин да нога! Этот-то, Плотный, тоже не сахар.
– Не мед, не мед. Можно при случае и в воду.
– Очень важно, очень важно, – запела Лебяжья, – очень важно, «Одуванчик», что ты – лодка. Лодка – это самое свободное существо. Лодки свободней птиц. А у птиц вечные проблемы – кормежка, зимовки, яйца, птенцы. Я, например, никого давно уж не пускаю садиться в себя. Сама по себе плаваю.
– Пустяки, – заметила Рысья, – можно быть свободным, даже если в тебе кто-то сидит. Сидит и пускай себе сидит. А этого, Плотного, лучше бы, конечно, утопить, да ведь неудобно. Он и придумал лодку, и построил.
– Построил? Мало ли кто чего построил?! Придумал, построил, поплавал – и конец. В воду его! Чего тянуть?
Уважительно, с достоинством проходил «Одуванчик» мимо старинных лодок. Притормаживал, кланялся. И хорошо, что не сказал ни слова, хотя имел на это полное право. А действительно, зачем самой-то легкой лодке в мире попусту болтать? Ее разговор – легкость, скорость, движение.
Плавно миновали мы причал, у которого стояли старые, тертые лодки, ушли за поворот, и скрылся лодейный берег. А все-таки не такую уж плохую построил я лодку – скромна, умна, нетороплива, верна. Господи, чего еще надо?
Вдруг я вспомнил про край глаза.
Про край-то глаза я ведь совсем забыл, а там были белые стены, башни, купола.
Я поскорее глянул на лес впрямую и не увидел ни черных елок, ни белых стен – ольха да козья ива, стога да туман над лугами.
Проворонил, проворонил, увлекся лодейной болтовней. А ведь, наверно, стены эти и купола было самое важное. В краю-то глаза всегда бывает самое важное.
Глава XXXIV