такого дыхания мстить нельзя, тем более убивать. Но Джинка решил иначе.

В тот день мы позавтракали у Назыма, а обедать отправились к нам, собак во дворе оставив, полагая, что они друг к другу уже привыкли. И, действительно, ссор между ними не возникало, и в голову не пришло что-либо дурное заподозрить.

После обеда Назым, выйдя на крыльцо, окликнул колли, но он не отозвался. Отец позвал Джинку, – тоже нет ответа. Обежали участок и обнаружили на сугробах следы неравной борьбы и клочья пестрой, шелковистой шерсти.

Колли так и не нашли, а Джинка явился спустя сутки. Лежал, распластавшись у ворот, уронив морду на лапы и не желал вставать. Зная, кто во всем виноват, я его обняла: в уголках его глаз ссохлись серыми комочками слезы. Неуклюжими, грубыми пальцами пыталась их достать, извлечь, и ощущение было, что прикасаюсь к натруженной любовью, преданностью Джинкиной душе. Мы-то его простили, а вот он сам себя – нет. Нам не пришлось его наказывать, так он казнился, что все восприняли с облегчением: в нашем доме ни собаки, ни дети не воспитывались в жесткой, неукоснительной строгости.

А Назым никаких претензий, обид не выказал, но бывать у нас перестал, и мы у него тоже. Его отсутствие не давало случившееся забыть. И вот тогда вспомнился тот самый лавреневский пес, отдаленное и недавнее события увязались.

Мы с отцом шли по нашей улице Лермонтова, Джинка в то время был щенком, и у дачи Лавренева вдруг выскочил лютый зверюга, черный с подпалинами, вцепился в Джинку, уверенный, как всегда, в своей безнаказанности.

Папа обычно прогуливался с палкой-дубиной, которую я, кстати, с родины вывезла в числе семейных реликвий, таможней пропущенной, не сочтенной за редкость, а зря. Эту дубину я выхватила из папиных рук и обрушила лавреневскому псу на темя. Тот взвыл и бросился на меня. Тут писатель Кожевников, не долго думая, выхватил из кармана куртки финку, и всадил в бок уложившей меня на спину собаке. Я закричала: папа, что ты наделал?! И до сих пор помню выражение его лица. Трудно определить какое. Скорее никакое. Знакомое в нем исчезло. Он повернулся спиной и пошел вперед, удаляясь от меня.

'Сорок первый' Лавренева я прочла уже взрослой – сильная, страшная книга.

С «изображениями» увешенного наградами другого классика, Тренева, не сравнить, чья прославленная 'Любовь Яровая' – просто мерзость, чувство гадливости оставляющая своей лживостью, лицемерием, верноподнически спетым гимном предательству. А в 'Сорок первом' автор, Лавренев, заглянул в бездну так называемой классовой борьбы и, видимо, сам обнаруженного там испугался. Все им после написанное куда тусклее. Лавренев тоже был из офицеров той, прежней выучки, в войну у него погиб сын, трагическое проступало в нем зримо, поэтому, может быть, и дача казалась мрачной. Бремя невысказанности он нес в себе, а ответила, заплатила свирепая, перенасыщенная злобой его собака, по снегу отползающая, оставляя кровавый след.

Потом эту дачу купила Галина Серебрякова, вернувшись из лагеря при Хрущеве, сочинительница эпопеи про Карла Маркса. Слухи шли, что в лагере она стала стукачкой. Может быть, да, а, может быть, нет. Выжила – значит, под подозрением. Но собак, натасканных на травлю, не заводила, а потом умерла. В дачу вселились неприметные, ни к чему непричастные ее родственники. Но спустя даже многие годы, я, проходя мимо, старалась в сторону дома-башни не глядеть. Тяжко, за все, за всех. И разве собаки виноваты в том, что их люди так воспитали? Но и людей жалко. Если задуматься, особенно жалко именно их, людей.

ШКОЛА ЗАВИСТИ

В широком спектре присущих человеческой натуре эмоций есть чувство, наиболее распространенное, пережитое когда-либо каждым, и в качестве объекта, и субъекта, то есть в объемном, разностороннем опыте. Любовь, думаете? Ошибаетесь. Любить и быть любимым присуще отнюдь не всем. А вот испытание завистью никого не минует, и тут главное мера, дозировка. Зависть, гложущая постоянно, может свести к нулю не только чью-то жизнь, но и социум, страну, общество.

Давайте начнем с себя. Когда и чему конкретно вам кто-либо позавидовал, легко припомнить, тем более, что завидовали скорее всего не раз: повод всегда найдется. Бороться тут бесполезно, а вот мотивы определить, понять, как действует такой механизм – в других – и можно, и нужно. Хотя разгадать это удастся, только если себя подвергнуть самоанализу, без увиливаний, утайки.

Убедиться придется, что и в раннем, как считается, безгрешном детстве, уже нарушаются заповеди не укради, не возжелай, пусть не жены ближнего своего, так чего-то еще, чем ближний обзавелся.

Я сама шести лет от роду чуть не украла заграничный, в виде ярко-желтой машинки, пластиковый брелок у мальчика-сверстника, пришедшего с родителями к нам в гости. Не украла, а припрятала, но мальчик так горестно потерю переживал, что я не выдержала и брелок «нашла». Он меня благодарил, меня же раскаяние раздирало, и этот мальчик по имени Максим, и диван с валиками, куда я его брелок засовала, застряли в памяти навсегда.

Между тем уголек зависти, однажды вспыхнув, не угас, а, напротив, в костер разгорался. Я жутко завидовала девочке, дочке уборщицы, что у нас во дворе лучше, ловчее, выше всех прыгала через веревочку. С каждым прыжком юбчонка ее взлетала, обнаруживая штанишки байковые на резинках, помню цвет – бледно-салатовые. Я завидовала и штанишкам. Завидовала ее признанию у детворы, завидовала и детворе, живущей в коммуналках дома-барака, соседствующего с нашим, девятиэтажным, выбегающей во двор у мам не отпрашиваясь, не вымаливая хотя бы полчасика на игру в классики. Завидовала неограниченной ничем, никем их свободе, которой с малолетства, сколько себя помню, никогда не было у меня.

Поэтому я возненавидела себя. Свои бантики, оттягивающие, как гири, туго, в жгут заплетенные косички. И белые, и клетчатые, что еще хуже, гольфы, с болтающимися на икрах кисточками. И лаковые, тупоносые, с застежкой-перемычкой туфли. А самое ненавистное, язвящее в том заключалось, что при моем появлении дворовые игры прерывались, участники, как по команде, однозначно враждебно, подхихикивая, оглядывали меня, с головы до ног, и, казалось, до нутра, до печенок-селезенок, сердчишка, испуганно трепыхающегося, как у зайца, окруженного сворой собак.

Выхода не было. Коли дружбу мою отринули, я научилась драться, и с девчонками, и с мальчишками, осмелев от отчаяния. Кроме того, не преуспев с прыгалками, добилась первенства в игре в ножички, где метким броском в центр очерченного в ближайшем сквере круга захватывалась территория противников. Азарт, восторг, испытанный, когда лезвие отцовской, с войны привезенной финки погружалось в рыхло- влажную почву по рукоять, застряли в подкорке, как брелок мальчика, штанишки бледно– салатовые дворовой прыгуньи, как стремление побеждать, там и тех, кто не хотел принять меня за свою.

Но снова зависть подкрадывалась, точно хищник на мягких, бесшумных лапах. Почему я не мальчик? – с негодованием во мне полыхнуло. Почему девочка всего лишь?! При наличии отцовской финки, сгодились его же, на мне болтающиеся, до колен доходящие свитера. Уже не ребенок, еще не взрослая, я хотела как можно дольше оттянуть окончательную, безвариантную принадлежность к конкретной, определенной части

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×