Она вновь оказывала ему мелкие услуги, и Абрам Нашатырь всегда их оплачивал. Но теперь он знал уже ее: Марфа Васильевна год только в Булынчуге, где оставил ее вдовой застрелившийся полковник, проворовавшийся в советском интендантстве.
Ее отец был тоже когда-то полковником, но «полковникам в России не везет, — говорила. — Последний царь и тот в этом чине погиб», а женщина в ее возрасте еще может и должна жить.
И когда говорила так, Абрам Нашатырь внимательным и волнующимся взглядом окидывал всю ее еще крепкую, не потерявшую таинственности закрытого женского тела фигуру и вспоминал каждый раз свою ревматичную и всегда болевшую покойную жену.
И он радовался в душе, что сорок пять лет жизни не размягчили еще его жилистого и сильного тела, — крепкого, как отвердевший узел пароходного каната.
У него не было жены, но он несколько раз в месяц приводил к себе в гостиницу различных женщин и был горд их откровенными похвалами его мужской настойчивости и изнуряющей их силе самца.
Однажды бывшая полковничья жена пришла попросить к нему в долг несколько рублей. Она опять говорила о тяжести своей жизни, она точно ждала от него теперь какого-то сочувствия, а он стеснялся говорить, потому что стыдился перед этой розовой женщиной своего еврейского произношения.
Он знал различных женщин с улицы, но в них ему нужно было покорять только тело, и он делал это с какой-то жестокостью древнего вавилонянина и базарного простолюдина-мужлана.
Но он чувствовал и знал, что ушел далеко от всех этих бывших и настоящих швей, мелких приказчиц, работниц с махорочных фабрик или прислуг, всегда помнивших в нем, как казалось Абраму Нашатырю, такого же простолюдина, поставлявшего раньше на кухню богатых булынчужан кур и гусей.
И последние встречи с этой женщиной, которая так же охотно и откровенно всегда говорила ему о своем розовом прошлом, как и без стеснения брала у него мелкие взятки на службе, — взрастили в этом скромном простолюдине неожиданно острое и тайное желание овладеть ею так же, с такой же жестокостью, как он делал это с простодушными швеями и прислугами, у которых плохо были вымыты шеи и живот и от белья шел дурной, кислый запах.
…Она просила у него взаймы денег, она ждала его согласия, а он наливался теперь желанием, но язык, готовый бросить ей откровенные и грубые слова, робко и стыдливо молчал.
Но то же молчание толкнуло немую силу желаний: вместо ответа Абрам Нашатырь, тяжело ступая, подошел к сидевшей на диванчике, с любопытством смотревшей на своего собеседника женщине и, ничего не говоря, смотря куда-то вбок, нагнулся и положил свою руку на ее просвечивающуюся под кофточкой грудь…
Остробородое седеющее лицо Нашатыря стало напряженно-бледным, а серые и прозрачные теперь, как стекло, глаза могли напугать воткнутым в одну точку острым клинком взгляда.
Женщина вдруг перестала говорить и слегка подвинулась в глубь диванчика. Но твердая рука оставалась лежать на ее теле, чье-то другое неожиданно тяжело опустилось подле, -женщина вскрикнула и опрокинулась под дикими и сладостными тисками узловатого тела и укуса желтых немых зубов…
Она успела только увидеть вбежавшую на ее крик незнакомую, отпрянувшую тотчас же девушку.
На другой день Абрам Нашатырь познакомил Розочку, дочь свою, с бывшей полковничьей женой — Марфой Васильевной…
Она вскоре переехала в «Якорь», бросила службу, и вся прислуга в гостинице с любопытством присматривалась и прислушивалась к каждому шагу и слову неожиданно появившейся хозяйки, так разнившейся внешне от простецкого обличья Абрама Нашатыря.
После прислуги заговорили соседи, после них — извозчики, а потом почти и весь Булынчуг, когда в первом этаже гостиницы через месяц-другой вместо полуразрушенных раньше трех магазинчиков улыбнулось вдруг уютно всей Херсонской улице веселое кафе-столовая «Марфа».
В «Марфе» были расставлены аккуратненькие столики под белой скатертью, на каждом из них стояли горшочки и вазочки с цветами, на отдельном круглом столике, в стороне, лежали продетые в палки газеты и журналы, а в некоторых местах на стенах были приколоты афиши и короткие плакаты, извещавшие посетителей о последних программах в кино и театре и о внутреннем распорядке «Марфы»: булынчужане должны были приучиться плевать только в плевательницы, бросать окурки только в пепельницы и не заходить сюда для попрошайничества.
В глубине кафе — там, где за маленькой дверью в перегородке построена была кухня, -находилась — тоже под белой скатертью — буфетная стойка с закусками и напитками, отпускать которые было обязанностью дочери Абрама Нашатыря.
Это приветливо всем улыбавшееся кафе было делом рук (таких розовых и проворных…) бывшей полковничьей дочери и жены — Марфы Васильевны.
Она была неутомима теперь в своих планах практичной и расчетливой хозяйки. Она покупала сама для своего детища каждую мелочь, она сама находила для нее место, возилась в кухне, у стойки, старалась угодить каждому новому посетителю.
Кожа на ее лице и руках слегка огрубела от загара, жирноватые маслины-глаза становились точно суше и тверже, когда, распоряжаясь, покрикивала на нерасторопную прислугу гостиницы.
Абрам Нашатырь, жестоко любивший по ночам эту женщину, был в то же время молчалив и труслив в своих ласках, все еще внутренне принижаясь перед барским прошлым Марфы Васильевны. Иногда оно так давило прежнего базарного торговца курами и гусями (Марфа Васильевна всегда молча встречала его любовь), что хотелось в исступлении ударить ее, уйти и позвать на ее место женщин с улицы -таких разгаданных и понятных ему.
Но проходила ночь, — и Абрам Нашатырь был уже доволен: эта бывшая дворянка сама умела так хорошо забывать свое прошлое, умела быть такой деловитой и проворной хозяйкой гостиницы и кафе, умела покрикивать, торговаться и обманывать инспекторов и ревизоров булынчугской власти, словно делала это всю свою жизнь…
— Абрам Натанович, — говорила она ему, — мы с тобой такое дело устроим, какому во всей губернии не будет равного, не то что в Булынчуге!…
Абрам Нашатырь был доволен. Абрам Нашатырь верил в нее и не возражал теперь против того, что каждую неделю, подсчитывая прибыль, Марфа Васильевна оставляла себе часть денег и говорила:
— Я привыкла к самостоятельности. Разве я плохой управляющий делами у тебя?…
— Абрум Нашатырь… — встретил его на улице уважаемый всеми евреями в Булынчуге раввин. — Абрум Нашатырь! Разве в городе мало еврейских женщин, могущих делить с тобой супружескую жизнь? Почему ты не женился, а взял к себе в дом чужую женщину, умеющую только ненавидеть нас, евреев?…
— Во-первых, — усмехнулся Абрам Нашатырь, — я женился: каждый год она может от меня зачать, если мне это нужно будет. Это — первое… И, во-вторых, реббе Ицхок, разве у нас в городе мало еврейских парней, что ваша младшая дочь уехала в Ростов с армянским студентом?!
— В каждой семье может быть несчастье. Она мне больше не дочь…
— О! — рассмеялся и приподнял свой картуз Абрам Нашатырь. — О! Какой же я вам после этого «сын»? До свидания, реббе Ицхок, живите долго!
— Ты грубиян, Абрум Нашатырь, — сказал с горечью реббе Ицхок.
— Я грубиян, реббе Ицхок, — пусть будет по-вашему.
— У тебя нет Бога!
— У меня нет Бога, реббе Ицхок… До свиданья, живите долго…
И разошлись.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Днем в «Марфе» народу было немного — и всё люди почти одних и тех же занятий. Они приходили в одиночку или маленькими группами в кафе Абрама Нашатыря, пыхтели от расклеивавшей их тело жары, обмахивали свои потные лица панамами и картузами и благословляли спущенные на окнах шторы, скрывавшие их от погони оскалившегося неумолимого солнца.
Они заказывали лимонад и ситро, ели мороженое и пили чай (Розочка заметила, что толстяки боролись с жаждой больше всего при помощи чая, а худощавые любили лимонад), спрашивали друг друга о сегодняшних ценах на махорку, на участкового фининспектора, на крестьянский заем, на московскую мануфактуру и украинский сахар.
Каждого из них в отдельности называли в городе по фамилии, а всех вместе — «черная биржа» или