— Вот мы с мужем вашим минут десять посидели, — продолжал Ардальон Порфирьевич, как будто не расслышав обращенного к нему вопроса. — Потолковали… Осторожно это я выспросил адрес вашей приятельницы и фамилию — и распрощался с Федором Семеновичем…
— А для чего — «осторожно»? — усмехнулась Ольга Самсоновна.
— Очень просто, заметьте: ревнив! К тому же мое пребывание у вас стало частым, и разговоры близкие и дружеские. Не порицаю его, мужа вашего. Сам бы, может, ревновал вас, кабы в его формальном положении был! А тут еще случай с сынишкой вашим, и новое близкое звание для меня из ваших уст: «крестный»…
— Сообщенный здесь разговор требует некоторых пояснений, и краткое отступление наше от последовательного повествования событий, приведших Ардальона Адамейко на скамью подсудимых, будет уместным для того, чтобы полнее рассказать о тревожном случае с заболевшим ребенком Сухова, о чем второпях мы забыли сообщить читателю в конце предыдущей главы, а также и для того, чтобы понятнее стали создавшиеся за это время взаимоотношения между Адамейко и Ольгой Самсоновной, несколько новый тон их собеседования, на что, может быть, читатель уже и обратил внимание, заинтересовавшись их встречей на Невском проспекте…
Нужно сказать, что все страхи Суховых и вполне искренняя тревога Ардальона Порфирьевича за судьбу маленького Павлика оказались, к счастью, напрасными: приглашенный врач легко определил ангину, заставил вдыхать теплый пар, прописал необходимое в таких случаях лекарство, — и ребенок остался жить, а через три дня и совсем был здоров.
Но случай этот сильно способствовал тому, что Ардальон Порфирьевич за несколько дней знакомства с семьей Сухова сблизился с ней, стал в квартире на Обводном почти завсегдатаем и — часто — помощником во многих делах для своих новых друзей…
Это последнее обстоятельство не могло не сказаться и на внешних взаимоотношениях, приобретших вскоре характер некоторой непринужденности, а иногда даже — фамильярности, что, впрочем, меньше всего было присуще в данном случае Ардальону Порфирьевичу.
Ольга Самсоновна же — к чрезвычайному удивлению и в то же время и удовольствию Ардальона Порфирьевича, — часто склонна была выказывать эту фамильярность, и тогда невинные голубые донья- глаза, — как всегда, пронизанные долгим лучом прозрачно-чистого света, — не казались уже Ардальону Порфирьевичу загадочными, а сама Ольга Самсоновна — недоступной и недосягаемой, как с горечью подумал он при первой встрече.
Глаза притягивали к себе: сгорали в голубом огне их — встречные, — но глаза жили своей собственной, самостоятельной жизнью — чарующей, но обманной, как понял теперь Ардальон Порфирьевич: они обманывали, порождая мысль о в нут рением сиянии чуткой и вдумчивой человеческой души…
Но то, что понял это Ардальон Порфирьевич, не печалило его теперь: тем легче были встречи и доступней казалась эта женщина!
Он радовался всегда непринужденности этой, радовался так быстро установившейся дружеской близости и рисковал уже все чаще и чаще говорить с Ольгой Самсоновной о том, что так же близко было к целиком захватившим его желаниям.
А когда оставался наедине со своими мыслями, иронически и самодовольно думал: «Ну что, Медальон, — не ожидал такого, а? Умный казак всегда в атаманы выбьется…»
Рассуждая же насчет дружбы, Адамейко однажды сказал присутствующим:
— Дружба, заметьте, — что пузо человечье — вот что! Наполнил его как следует, — оно и всякие стеснительные кушаки заставит снять и само себе, по законам естественности, может все дозволить…
Однако вернемся к Знаменской площади, куда вышли, беседуя, Ольга Самсоновна и ее спутник.
— А как отрекомендуете меня? — спросил Адамейко, когда стояли они уже у подъезда широкоплечего бурого дома.
— Скажу — «новый кум» мой! — рассмеялась Ольга Самсоновна, открывая скрипучую парадную дверь и быстро вбегая по первым ступенькам лестницы.
— Смотрите, вам лучше знать! — ухмыльнулся Ардальон Порфирьевич, догоняя ее.
— Доходный домик. — коридорная система… комнаты, наверное, в спичечную коробочку! — делился он своими наблюдениями, покуда они проходили длинный коридор, направляясь к Резвушиной. — А где тесно, там, заметьте, горюч и на всякое способен человеческий материал…
Они подошли к разыскиваемой двери. Из комнаты доносился мягкий тупой звук чьих-то быстрых и коротких шагов.
Ольга Самсоновна чуть приоткрыла узенькую дверь:
— Настя, я не одна сегодня, — можно к тебе?
— Воспрещен вход только налетчикам и наводчикам, а еще — разным красавцам, потому каждый из них может выкрасть мое сердце.
Голос звучал бодро и звонко, а слова вплетались друг в друга скороговоркой и округло, как у проворной вязальщицы — петли кружева.
— Значит, вам можно входить! — громко рассмеялась Ольга Самсоновна, легонько хлопнув по плечу своего невзрачного спутника. — Под Настюшин приказ не подходите…
Ардальон Порфирьевич хотел как-то возразить, но не успел: сама хозяйка, выйдя навстречу, широко открыла перед ними дверь, — и он очутился уже в комнате.
А через пять минут и хозяйка и гости живо беседовали, и Ардальон Порфирьевич почти не чувствовал неловкости от того, что сидел у совершенно незнакомой женщины, никогда не знавшей раньше о его существовании.
Комната Резвушиной, как он и предполагал, была маленькой, квадратной, и воздух в ней стоял несколько тяжелый и по особенному сухой. Сухости этой и специфическому запаху немало способствовала, вероятно, портняжья профессия Резвушиной, сказывавшаяся здесь во всем: черный манекен был обвешан несколькими кофтами и жакетами; на распиралках, по стенам, висели аккуратно выправленные блузки разного цвета; на спинке дивана, на котором сидел Ардальон Порфирьевич, лежала завернутая в бумагу какая-то материя, а у противоположной стены стояла ножная швейная машина, и на ней — большие и маленькие ножницы, катушки ниток и жестяная коробочка с иголками.
Комната казалась меньше еще и потому, что один край ее обхватила трехстворчатая, из пестрой китайской материи, высокая ширма, за которой помещалась маленькая, почти детская кровать в белых занавесочках и над ней портрет какого-то мужчины в нерусской военной форме и с черными густыми усами; они были неестественно длинные, концы их выходили далеко за очертания полного и округлого лица, — усы были прямые, одной ровной чертой, словно положил кто-то на губу твердый и длинный отпилок черной деревянной рамы.
Да и сама Резвушина была, если бы ее вывести на просторное место, совсем миниатюрной и потому несколько забавной: маленькая, кругленькая, черноглазая и шустрая, как блоха, со смешливой всегда паутинкой удивления и экспансивности между подвижными бровями и в уголках пухленького рта, — она и в самом деле всей своей внешностью как нельзя лучше оправдывала свою фамилию, оставленную ей убитым на гражданской войне мужем (портрет усатого мужчины, как узнал впоследствии Адамейко, не принадлежал, однако, покойному Резвушину).
— Чаем угощу, повидло из слив есть, масло, халы почти кило — семейный вечерок у меня, ей-богу! Как же не угостить мне, Оля, твоего «нового кума»… ха-ха-ха! — весело разбрасы-вала она спотыкающиеся друг о друга кругленькие слова, накрывая на столик, разжигая возле двери примус, доставая из банки повидло, не забывая в то же время попудриться перед зеркалом, — быстрыми и легкими движениями своими наполнив всю комнату.
— Веселая Настюша, — ну, как? — улыбаясь, спрашивала у Адамейко сидевшая рядом с ним Ольга Самсоновна. — Мертвого — и того, кажется, чихнуть заставит!
Ардальон Порфирьевич кивком головы, долгой и добродушной ухмылкой выразил свою симпатию к жизнерадостной хозяйке.
— Это вы верно говорите, Ольга Самсоновна, — сказал он, показывая рукой на черный остов манекена. — Вот мертвая фигура, так сказать, подобие человеческое вроде… А вот Настасья Ивановна сжалились — приодели его и обласкали, заметьте… В наряды укутали его, мрачность прикрыли…
— А как же! Пускай и болваночка моя деревянная думает, что в городе Ленинграде живет!… —