– Не ходи туда! Илларионов узнал голос отца.
– Господи! Но ведь ты… не можешь быть смертью! – воскликнул он.
– Удивительно точное наблюдение. – У Илларионова отпали малейшие сомнения в том, что это отец. – В особенности для полковника госбезопасности, которому светит стать генералом и начальником главного управления.
– Отец, ты… где?
– Не суть важно, где я. Важно то, что у тебя сейчас есть все шансы оказаться в гораздо худшем месте. Я пошел на крайнюю меру – попросил смерть подвинуться вправо – вплотную к славе, – чтобы ты меня услышал.
– Я здесь, отец!
– Ты не должен входить в подъезд. Вернись на Арбат, останови любую машину, езжай во Внуково. Возьми билет… да хоть на Минск.
– На Минск? – растерялся Илларионов-младший. – Хорошо, я так и сделаю. Ты сказал, что попросил смерть подвинуться вправо. Попроси ее там остаться. У меня такое чувство… Я полон сил, отец, моя жизнь только начинается! Скажи, что я должен сделать, чтобы вытащить тебя оттуда?
– Идиот! – голос отца сделался тише. – Речь идет не о твоей жизни и смерти, речь идет о…
Тишина сделалась абсолютной, как в космосе. Илларионов испытал одиночество, недоступное простому смертному. Да и как могло быть иначе, когда единственный и вечный спутник человека – смерть – на какое- то время оставил его, сместившись вправо. Но, похоже, смерть вернулась на место, потому что Илларионов вдруг услышал крысиный писк в подвале и – вновь – то ли вздох, то ли всхлип наверху, на лестнице.
– Да-да, в Минск, немедленно в Минск, – пробормотал он, с ужасом вспомнив, что у него нет при себе ни паспорта, ни денег, ни даже ключей от записанной за ним служебной квартиры, где в сейфе в изобилии имелись паспорта на все случаи жизни и самые разные деньги, включая такие экзотические, как дальневосточные червонцы и татарстанские алтыны.
Илларионов выскочил из подъезда, и чернильная, исполненная бритвенного лиственного звона тьма объяла его до самой души.
Напомнил о себе пристегнутый к поясу пейджер. Илларионов судорожно поднес его к глазам. Почему-то подумалось, что там весточка от неожиданно смешенного с места смерти (вправо – к славе?) отца. Но на экранчике было: «Господин Джонсон-Джонсон просит вас немедленно связаться с ним. Речь идет о деле исключительной важности, затрагивающем судьбу человечества».
Меньше всего в данную минуту Илларионов был склонен заниматься судьбой человечества. Он уже принял решение лететь в Минск. Но ему – одному из лучших в системе исполнителей – казалось унизительным лететь в Минск эдаким беспаспортным голышом. Белоруссия была независимым государством. У Илларионова были хорошие знакомые в тамошней службе безопасности. Но ему, русскому офицеру, казалось унизительным занимать у белорусов доллары, вставать на их довольствие. Илларионову нравилась английская пословица: «Мой дом – моя крепость». Он не возражал против Минска. Но только после короткого (последнего?) посещения своей крепости.
Илларионов вошел в соседний подъезд, крадучись поднялся на последний этаж, в колеблющемся тусклом свете умирающей лампочки вскрыл заключенной в брелке отмычкой замок на двери, ведущей на чердак. Ощупью, вдоль дышащей огнем трубы отопления, пробрался в аспидной сухой темноте до двери своего подъезда, открыл ее все той же отмычкой, подсвечивая скупым зеленоватым экранчиком пейджера. На упругих неслышных ногах, со снятым с предохранителя пистолетом в руке, двинулся вниз, испытывая острое желание всадить между глаз пулю любому, кто встанет на пути между ним и его крепостью.
Но тихо было на лестнице.
Путь от чердачной двери до двери его квартиры был свободен.
Уходя, Илларионов имел обыкновение ставить на дверь специальный пластиковый тончайший контрольный волос. Открыть дверь, не повредив его, было крайне затруднительно.
Волос был на месте.
Илларионов уже входил в квартиру, когда до его слуха вновь донесся то ли вздох, то ли всхлип. Может, внизу мяукала кошка. Или скулила пригревшаяся у батареи собака. Илларионову вдруг показалось, что он когда-то где-то слышал точно такой же звук. Вот только где и когда, вспомнить было невозможно.
Несколько мгновений Илларионов размышлял у открытой двери квартиры. И чем дольше он размышлял, тем отчетливее ему хотелось спуститься вниз, узнать в чем дело.
«Не ходи туда», – вспомнил Илларионов слова отца. Но в данный момент он был совершенно свободен в своем выборе. Отец предупредил его, чтобы он не входил в подъезд. Он вошел через чердак. Отец не мог знать, что он будет стоять у двери в квартиру, совершенно свободный в решении, идти или не идти ему вниз. Недостойно мужчины было не пойти и не узнать, когда хотелось пойти и узнать. Илларионов не шел на поводу у обстоятельств. На чаше невидимых весов свободный выбор перетягивал возможную смерть. Смерть в результате осуществления свободного выбора представлялась не трагедией, не вопиющей несправедливостью, но всего лишь досадной неудачей, проигрышем. Вот только отыграться, подумал он, вряд ли удастся. Илларионов посмотрел на пистолет. Пока что ему везло с оружием. Он или сам удачно стрелял первым, или же кто-то неудачно стрелял первым в него.
Илларионов взялся за пистолет двумя руками, неслышно шагнул из-за шахты лифта по лестнице вниз.
И тут же остановился.
Он понял, чего ему смертельно не хватало в этой жизни.
Ему смертельно не хватало любви.
Илларионов с недоумением посмотрел на пистолет, спрятал его в карман пальто. Пока что он видел только вздрагивающую у окна спину девушки, струящиеся по воротнику плаща мельхиоровые волосы. Но и со спины девушка была так трогательно беззащитна, так хрупка и несчастна, что приближаться к ней с пистолетом в руках казалось кощунством. Илларионов почувствовал, как его глаза наполняются слезами.