наказанием за то, что каждый конкретный, отдельно взятый гражданин мало любил свою Родину, то есть каждый – и майор здесь не считал себя исключением – носил в душе черное пятнышко измены. Измена всегда более податливых к ветру времени верхов, в сущности, не была для народа неожиданностью. Народ сам толкал верхи к измене, предъявляя на молекулярном (отдельной личности) уровне претензии к Родине, которую в лучшем случае держал за злую тешу, но никак не за мать. И сейчас продолжал терпеть измену – тотальное разрушение всех основ, управление государством методом уничтожения государства – верхов, потому что на уровне коллективного бессознательного понимал: измена верхов есть следствие измены низов, то есть самого народа, в очередной раз предавшего собственное государство. Это наглядно проявлялось хотя бы в том, с какой страстью народ смотрел издевающееся над ним, ненавидящее его телевидение; как охотно – в метро, на скамейках в парках, одним словом, везде – читал труды автора с неслучайным псевдонимом «Суворов», утверждавшего совершенно неправдоподобные веши вроде того, что русские солдаты в 1945 году в Германии ели живьем немецких грудных детей, в то время как немцы в 1941 году в России не щадили себя, защищая и оберегая глупых русских от их собственной дикой армии; как многочисленно голосовал на довыборах то ли в Государственную Думу, то ли в Совет Федерации за малопристойную душевнобольную женщину, позирующую фотографам на фоне плаката: «Смерть русским свиньям!»
Пухов, впрочем, относился к этому достаточно философски, потому что в иных местах планеты видел вещи и похуже. Но не сомневался, что именно комплекс вины народа за собственное предательство (самопредательство) есть основная причина необъяснимой выживаемости неестественных, приносящих народу много бед и страданий режимов.
Так было в России в 1917 году.
Так повторилось в конце века.
И только на втором этаже пансионата «Озеро» возле апартаментов молодого человека со странной фамилией Дровосек до Пухова окончательно дошло: матери больше нет!
А он был уверен, что она, никому не сделавшая в жизни зла, бесхитростная, бессловесная и добрая, будет жить вечно. Во всяком случае, переживет его – своего сына – майора Пухова. Он много раз говорил ей об этом, но она не соглашалась, качала головой. Промелькнула странная какая-то мысль, что сейчас он совершенно беззащитен, взять его легче легкого.
Майор рванул на себя ближайшую дверь. К счастью, в номере никого не было. В комнате на столах стояли компьютеры с большими (для цветной графики) мониторами, на стенах висели рекламные плакаты. Над компьютерами, плакатами, фломастерами, живыми и синтетическими цветами плыл тончайший запах духов – терпкой жимолости, как будто смешанной с изысканного сорта сигарет табачным дымом. Это была комнаты Леночки Пак – имиджмейкера, начальницы отдела рекламы финансово-промышленной группы «ДроvoseK».
Коротко, по-волчьи взвыв, майор обрушил кулаки на ни в чем не повинную стену. Бетонная стена выдержала удар. Пухов не чувствовал боли. Вместо плаката с изображением садящегося солнца, косо пересекаемого клином уток в виде слова «ДроvoseK», Пухов вдруг увидел глаза матери и на мгновение растворился в этих глазах, как растворялся в них всегда, обнимая мать после долгой разлуки сначала в барачной квартирке на окраине Бердянска, потом в просторном доме в станице Отрадная, куда он ее перевез несколько лет назад. Мать разговаривала с ним глазами. Она почему-то не любила языка глухонемых, хотя Пухов владел им в совершенстве.
Он не знал своего отца. Мать воспитала его одна. Позже Пухов услышал о синдроме женского воспитания. Если мальчик растет без отца, то будто бы вырастает слабым духом и волей. Пухов вырос без отца с глухонемой матерью, не поднимавшейся по служебной лестнице выше уборщицы и посудомойки в столовой райкома профсоюзов. Она не уставала объяснять теряющему иной раз нить смысла жизни сыну, что главное в жизни – достоинство, мужество и справедливость. И еще сила. Большинство глухонемых были физически очень сильными людьми. И Пухов тренировался в их секциях, усваивая приемы, о которых не знали нормальные, не обделенные природой люди. В барачном пригороде, где каждый второй парень к семнадцати годам шел на свой первый срок, на похаживающего в библиотеку Пухова смотрели как на опасного психа. Он был очень молчалив, потому что мать была уверена, что человеческая речь – великая ценность и, следовательно, нечего попусту тратить слова. Мать научила Пухова презирать нищету, в которой они жили, побеждать ее аккуратностью и чистотой. Она столько стирала, что ее руки, казалось, должны были раствориться в мыльной воде. Ни один мужчина – говорящий или глухонемой – не переступал порог их дома. Мать плакала от счастья, когда Пухов приехал к ней в золотых лейтенантских погонах после окончания рязанского училища ВДВ. Ее огород в Отрадной был лучшим в станице. Как белье в мыльной пене под ее руками отстирывалось исключительно чисто, так и овощи на ее земле вырастали крупнее и вкуснее, чем у других.
Всю жизнь мать любила читать. Она, естественно, разбирала по губам разговорную речь, но так и не решилась, в отличие от многих глухонемых, не слыша себя, заговорить. Писала письма сыну без единой ошибки, какими-то старинными, возвышенными, религиозными оборотами. Пухов читал ее письма и ему не верилось, что их писала женщина, всю жизнь проработавшая уборщицей и посудомойкой. Она очень переживала, когда от него ушла жена, но еще больше переживала, что у него не было детей. Жена Пухова делала вид, что боялась, что у них родится глухонемой ребенок, мол, это повторяется через поколение, но на самом деле она просто не хотела детей. Пухов вдруг подумал, что за все время, сколько он себя помнит, мать ни разу ни о чем его не попросила, ничего от него не потребовала.
Она долго отказывалась переезжать из барачной квартирки в Бердянске в дом в Отрадной, куда Пухов подвел канализацию и горячую воду. Этим летом он собирался поставить на участке сауну. Деньги, которые он присылал, мать не тратила, а немедленно переводила на завещанную ему же сберкнижку. Последний раз Пухов навестил ее три месяца назад после «тура», как выразился генерал Толстой, в Эмираты и далее. Мать, помнится, все время опускала глаза, а когда он уезжал, взяла его за руку и на руку ему капнула ее горячая слеза.
И сейчас на руке майора горела невидимая слеза. Пу-хову показалось, что благоухающий воздух в комнате имиджмейкера и художницы Леночки Пак как будто начал плавиться, очертания больших (для цветной графики) мониторов, плакатов, фломастеров и серебристых ламп вдруг сместились, отвязались от собственной сущности, куда-то поплыли.
Последний раз майор плакал много лет назад в пустыне. Тогда воздух точно так же плавился и точно так же сместились, поплыли, отвязались от собственной сущности очертания черных пылевлагожаронепроницаемых сумок-контейнеров.
Мысль, что его мать лежит изрешеченная пулями на крыльце собственного дома – последнего по улице Карла Либкнехта – показалась майору непереносимой. Перед глазами снова возникло узкое как кувшин и белое как свеча в разъезжающейся пилотке лицо генерала Сактаганова.
«В России нет мужчин», – любил повторять генерал Сак.
«В России есть мужчины, Каспар, – мысленно возразил ему майор Пухов. – И ты, вернее, вы все скоро в этом убедитесь».