Августа подумала, что, как всякая истинная гадалка, Епифания не смогла разобраться со своей собственной жизнью, которой у нее осталось всего ничего.
Епифания уже ступила одной ногой в весенний заоконный воздух, уже длинная ее цыганская юбка вздулась парусом, открывая стройные смуглые ноги. Асфальт внизу распахнул серые – цвета смерти – объятия.
Как вдруг последняя – уже не темная, уже не Епифании, а инкрустированная мельхиором (смирением пред волей Августы), как крохотный рыцарь в кольчужке, – пчела с невероятным трудом преодолела выталкивающую Епифанию из окна и из жизни силу, ласково и покорно опустилась у ног Августы, чтобы тут же перевернуться и замереть лапами вверх.
Августа, почти было отпустившая Епифанию в заоконный воздух (отчего-то ей хотелось, чтобы та летела вниз, облепленная цветастой поднявшейся юбкой, как в мешке или в пламени), вдруг ощутила то самое нечеловеческое одиночество, впервые пережитое в раннем детстве во время страшного сна, забыть который Августа старалась изо всех сил, но была не в силах. Ей стало ясно, как если бы кто-то написал большими буквами по воздуху как по бумаге, что ее сущность – одиночество, ее время – мельхиоровые сумерки (трещина между мирами), ее жизненное пространство – расходящиеся швы мироздания.
В следующее мгновение Епифания (уже двумя ногами бывшая за окном) вернулась из воздуха на подоконник – не спрыгнула, а как бы пролилась цветастой юбкой, смуглой кожей, черными волосами на паркет, подползла к Августе, поцеловала сначала край ее платья, затем тяжелую мельхиоровую руку.
«С тобой, – прошептала Епифания белыми губами, – до самого огненного центра Земли! Прости меня!»
Августа закрыла глаза.
Гипсовый бюст Менделеева, а может Бутлерова, Паскаля или Лавуазье вдруг оглушительно взорвался, дробно (пулеметно) простучав осколками по стенам и потолку. Высыпавшие из классов ученики и учителя увидели распахнутое окно, двух перепуганных девочек, белую пыль в воздухе на паркете. Завуч высказал предположение, что, вполне возможно, гулийский террорист, как это у них водится, выстрелил в гипсовый бюст из проносящейся по проспекту машины. На всякий случай закрыли окно и вызвали милицию.
Уже потом, на уроке Августе пришла в голову мысль, что если Епифания бросила к ее ногам покаянную мельхиоровую пчелу, которую все почему-то приняли за сложную разрывную пулю гулийского террориста, если Епифания протягивала к ней в мольбе с подоконника руки, то, стало быть, она что-то видела. Августа видела над головами людей стреноженные светящимися и темными узкими ремнями цветные облачка-пятна. Что, интересно, видела (если видела) Епифания?
«Что было надо мной?» – немедленно написала Августа записку, отправила Епифании, сидевшей в другом ряду.
Епифания прочитала, побледнела от ужаса.
«Я не знаю. Не спрашивай, умоляю тебя!» – пришел ответ.
Этого не может быть, подумала Августа. Она не знала, как описать существо из давнего детского сна, потому что оно было вне привычных (выражаемых словами) человеческих понятий и сравнительных категорий.
«Коричневый, – с трудом вывела на бумаге Августа, – с зелеными глазами?»
Епифания долго не хотела разворачивать записку. Но развернула, вскрикнула, закрыла лицо руками.
– Он… твой, – сказала на перемене Августе Епифания, – то есть… в тебе, принцесса. Он взглянул на меня, он сказал, когда и как я умру.
– Почему же он мне ничего не говорит? – удивилась Августа.
– Потому что сейчас у вас одно сердце, – не очень понятно ответила Епифания.
– Когда и как ты умрешь? – вежливо поинтересовалась Августа.
– Не завтра и не послезавтра. Я еще поживу, – взяла ее за руку Епифания, – пока ты не приколешь меня стилетом к двери театра имени Вахтангова.
Августа вспомнила, как Епифания висела за окном пятого этажа над асфальтом, и подумала, что ее новая подруга, должно быть, спятила от счастья, что осталась живой.
– Боже мой, зачем так усложнять? Разве только я стану жрицей, ты – агнцем, а театр имени Вахтангова святилищем Ваала, – пожала плечами Августа.
– Так будет, – исступленно (как будто не было для нее известия радостнее) прошептала Епифания. – Он мне объяснил, как ты это сделаешь.
– Кто? – не выдержала Августа. – У него есть имя? На Епифанию опять накатил ступор – она побледнела, закусила губы.
– В жизни нет ничего, чего бы стоило так бояться, – презрительно заметила Августа. – Даже смерти.
– В жизни да, – согласилась Епифания, – но это не жизнь и не смерть, это гораздо хуже, а главное, невыразимо печальнее! Ты ведь знаешь, принцесса…
В тот день они отметили чудесное спасение Епифании – выпили в подъезде две бутылки шампанского.
Возвращаясь вечером по двору домой, Августа подняла глаза на свои окна. Край занавески определенно был сдвинут. Когда-то отец точно так же высматривал из окна мать. Почему-то ему не хотелось, чтобы другие это видели. Он всегда смотрел сбоку, лишь самую малость сдвигая занавеску. Если же, допустим, Августа входила в комнату, он отходил от окна или делал вид, что смотрит на градусник, определить по которому в сумерках температуру воздуха было крайне затруднительно. Не говоря о том, что люди, как правило, интересуются температурой воздуха утром, но никак не вечером.
Августе сделалось бесконечно грустно. Ей открылась горькая суть повторения как предвестия конца, скрытого свидетельства исчерпанности существования. Но она любила прикованного невидимыми