в небо опутанные лианами уши станции спутникового слежения в джунглях Никарагуа.
Две вещи наполняли его душу «все возрастающим» (по Иммануилу Канту) «изумлением»: размах (Мехмед привык считать) произведенных затрат и быстрота, с какой все пришло в стопроцентный (невозвратный) упадок. Он мог бы сравнить разбросанные по миру приметы советской цивилизации с гробницами египетских фараонов или с храмами индейцев майя, если бы не знал наверняка, что те сооружения функционально использовались в течение многих столетий, советские же — от силы двадцать- тридцать лет, а то и вообще не использовались по причине незавершенности.
Было совершенно очевидно, что деньги играли тут исключительно вспомогательную (прикладную) роль, и этот факт наполнял душу Мехмеда уже не изумлением, но ужасом, как все сверхъестественное, чему нет логического объяснения.
Воистину советская цивилизация не являлась цивилизацией цифр, чисел, денег. Деньги, на которые в другой цивилизации можно было купить все, что угодно, на которые молились, ради которых убивали, здесь представали грубой военной техникой, бетоном, арматурой. На них никто не молился, их поистине презирали, оставляя бетон гнить в саванне, арматуру ржаветь во влажной сельве, военную технику — без счета и вместе с персоналом — гореть, а потом рассыпаться в пыль в ущельях, в пустынях, в лесах и на льдинах. Что-то, что было сильнее денег, заставляло биться (и еще как!) сердце этой цивилизации. Только вот что именно, Мехмед не мог ответить и сейчас, хотя большую (не сказать, правда, что лучшую) часть жизни прожил именно внутри советской цивилизации.
«Может быть, поэтому, — подумал он, — они и истребили мой народ?»
Вот только кто они — эти «они»?
Деревню Лати, к примеру, вырезали не коренные русские, приехавшие из Вологды или из Сибири, а соседи-грузины (среди них, впрочем, как выяснилось позже из документов, были два аджарца, армянин, абхазец и даже… якут со стопроцентно русской фамилией Иннокентьев). Да и во главе страны стоял тогда грузино-осетин, объявивший себя русским. Выходило, что «интернационал» одних малых народов вырезал другой народ во имя… чего?
Неужели во имя советской империи?
Или русской цивилизации?
Но можно ли ставить знак равенства между советской империей и русской цивилизацией?
Мехмед в этом сомневался. Советская империя не являлась (во всяком случае, на сто процентов) русской цивилизацией.
И не сказать чтобы эта империя была бесконечно чужда и враждебна населявшим ее малым народам. Они (если не уничтожались) как минимум получали возможность обучаться и пользоваться бесплатной медицинской помощью. Просто одним везло больше, другим меньше, третьим, к примеру туркам-лахетинцам, не везло совсем.
Геополитика, подумал Мехмед, растирает в пыль малые народы, однако же эта пыль оседает в легких больших народов, и они начинают харкать кровью.
Мехмед знал по собственному опыту, что в принципе возмещается все и всем, вот только иной раз больше, чем «все», и не тем «всем». Примерно так, как сейчас возмещалось ненавидимой Мехмедом России за пропавших без вести турок-лахетинцев, за полупроточное водохранилище с форелью на месте деревни, где когда-то жил Мехмед.
Мехмед подумал, что вопрос открытой мести сообщает жизни едва ли не большую свежесть, нежели вопрос открытой веры.
Воистину «открытие» — как средневековым лекарем вен — вечных вопросов, хотя бы четырех из них: денег, веры, мести и любви — это была привилегия второй половины.
Так же как и нежелание встречаться с людьми.
Иной раз, впрочем, Мехмеду казалось, что он присутствует при истечении смысла (крови) из вен этих самых вечных вопросов, в результате чего они превращаются в подобие кошерного мяса. Иногда же казалось, что смыслу вовек не истечь, как не истечь, скажем, пронизанному метеоритной пылью вакууму из Вселенной, потому что этот самый вакуум и есть Вселенная.
…Мехмед вспомнил, как вместе с бывшим тамошним первым секретарем райкома КПСС был в прошлом году в забытом богом углу в Нахичевани. Речь шла о пропадавшей (построенной, естественно, в советское время) фабрике, на которой когда-то делали аккумуляторы для грузовиков. Бывший первый секретарь, превратившийся в преуспевающего иранского бизнесмена азербайджанского происхождения, предлагал Мехмеду на паях переоборудовать фабрику да и наладить выпуск этих самых аккумуляторов, благо технология их производства проста и неизменна. Аккумуляторы, по его мнению, неплохо пошли бы не только по Кавказу, но и по северному Ирану, восточной Турции, то есть по всем бесчисленным горам и долинам между Черным и Каспийским морями, где снабжение в основном осуществлялось посредством грузовых автоперевозок.
Если бы кто-нибудь рассказал, Мехмед бы не поверил, но он сам был свидетелем, как люди бросались целовать руки бывшему первому секретарю райкома, где бы тот ни появился: в местной администрации, в доме культуры, на товарной станции, в городском парке — там росли желтые, хлопками, похожими на выстрелы, распускающиеся ночные цветы. Находившиеся в парке люди каким-то образом узнавали секретаря райкома, несмотря на сумерки и десятилетнее почти его отсутствие.
Как раз начиналась избирательная кампания, и все были уверены, что бывший руководитель собирается баллотироваться в президенты Нахичевани. «Где вы были раньше? Почему забыли про нас?» — истерически кричали, целуя ему руки, местные жители.
Они пробыли в Нахичевани несколько дней, и с каждым днем бывший первый секретарь райкома КПСС становился все значительнее и задумчивее. Кем он был в Иране, где человеческая (в особенности пришлая) жизнь не представлялась слишком уж большой ценностью? Всего лишь богатым иммигрантом с подозрительным прошлым. В любой момент (таких примеров было множество) он мог попасть под народный исламский суд, сгинуть, кануть, пропасть. То есть, в сущности, был никем.
Кем он мог стать в Нахичевани?
Всем.
— Как сладко дудук поет… — смахнул он слезу в ресторане, где местные предприниматели и бандиты давали в его честь ужин с причудливо фаршированным (свежей, паюсной, сетчатой, редчайшей золотой и какой-то еще) икрой осетром в просторном серебряном корытце, с полубыком и бесчисленными куропатками на вертеле, с шашлыком из так называемого «белого мяса» (бараньих яиц), со старыми (из круглых глиняных сосудов) винами, с музыкой и танцами местных гурий в тюрбанах и платьях золотого шитья. — Если уеду, — продолжил бывший первый секретарь, отпив из хрустальной пиалы темного, как ночь, и сладкого, как грех, вина, — в лучшем случае мне светят аккумуляторы, за которые, может статься, армяне оторвут… — откусил «белого мяса», — мне яйца. если останусь… мне светит… Нахичевань со всеми потрохами. Разве живой солнечный свет не предпочтительнее искусственного, аккумуляторного? — Мехмед догадался, что он проговаривает грядущий тост. — Солнце — вот истинное золото моей родной Нахичевани!
Он знал, что говорил.
По ночам из-за дороговизны электроэнергии и армянской блокады Нахичевань погружалась во тьму. Около бывшего первого секретаря райкома крутился какой-то полутурок-полуфранцуз из фирмы, изготовляющей зеркальные солнечные батареи. Одна такая электростанция уже действовала в горах. Ее зеркала напоминали Мехмеду крылья стрекозы. По замыслу фирмача, вся Нахичевань должна была превратиться в огромный, аккумулирующий энергию солнечный зайчик, летящую к независимости и богатству зеркальную стрекозу.
— Ты же иранский гражданин, — усмехнулся Мехмед.
— Какое это имеет значение, — махнул рукой бывший секретарь райкома и добавил после паузы: — Тебе меня не понять. Ты не знаешь, что такое любовь народа…
— Любовь народа важнее денег? — спросил Мехмед.
— Любовь народа выше денег, — уточнил бывший первый секретарь, — а деньги растворены в любви народа, как серебро в растворе, золото в солнце. Просто для извлечения серебра из раствора, золота из солнца, для превращения их в слитки потребна особенная технология.
— Дай знать, если будешь выставляться в президенты, — сказал Мехмед, восхитившись, насколько