был очерк в областной газете.
Иногда мы всей бригадой отмечаем какой-нибудь праздник. Например, чей-нибудь день рождения. Дима всегда идет с нами, но не пьет. Сидит, глазами хлопает и слушает наши дурацкие речи.
Я как-то спросил, дескать, не противно тебе сидеть с нами?
— Иногда противно, — признался Дима.
— Не ходи.
— А вы не обидитесь? — спросил он.
Я нет. А вот Матрос обидится. Он, когда навеселе, начинает бить себя огромным кулаком в могучую грудь и приставать к Диме: «Салажонок ты. Вот, бывало, у нас на «Шторме»…»
Дима внимательно слушал, что было на «Шторме», но водку все равно не пил.
— Я не хочу, — говорил он, — мне противно.
Дима был нашей сберкассой. Он честно отдавал две трети получки родителям, а те деньги, что оставались, мы забирали в долг. Ребята из соседнего цеха тоже, случалось, приходили стрельнуть до зарплаты. Дима никому не отказывал. Попадались и такие нахалы, которые брали в долг, а потом не отдавали. Дима никогда не спрашивал. А Матрос, который чаще других пользовался его казной, запоминал таких типов. И в день получки бесцеремонно требовал долг. Валька относился к Диме с нежностью.
Матрос иногда вел с ним такие сентиментальные разговоры:
— Ты мне только скажи, братишка, кто тебя обидит — башку оторву!
Дима вздыхал, отворачивался.
— Ко мне никто, Валь, не пристает, — отвечал Дима.
— Да я за тебя… — Матрос свистел носом, скрежетал зубами и округлял пьяные глаза. — Ты мне только скажи, понял?
— Как-нибудь и сам дам сдачи… — отвечал Дима.
Матрос лупил себя ладонями по коленкам и громко хохотал:
— Охо-хо, братишка, насмешил… Даст сдачи! Комарик ты этакий… Муха-цокотуха!
Я понимал, что Диме тяжело слушать такие речи, но он терпел.
…Матросу неудобно одалживать у Димы. Несколько дней назад он уже взял десять рублей. Валька садится на пол, снимает кепку и лезет пятерней в короткие рыжеватые волосы.
— Как у тебя с монетой? — спрашивает он.
— Сколько тебе?
Матрос хмурит лоб, кашляет в кулак.
— Этот, из котельного, отдал?
— Отдал, — отвечает Дима.
— А из инструменталки? Серега, что ли?
— Десятки хватит? — спрашивает Дима.
— Выручил, братишка, — обрадованно говорит Матрос.
— Дурак ты, Димка, — говорю я. — Даешь деньги и не спрашиваешь, на что они.
— Неудобно, — говорит Дима.
Матрос роняет на железный пол ключ, сердито косится на меня. Но пока молчит. Только свист становится громче.
— На глазах всего коллектива разваливаешь честную советскую семью.
— Не городи, — подает голос Валька.
— Пропьет он твои деньги, а…
— И ты слушаешь его? — перебивает Матрос.
— …а Дора его пьяного не пустит…
— Такого не бывает, — бурчит Валька.
— Куда, спрашивается, пойдет Матрос? — продолжаю я. — К нормировщице Наденьке, от которой в прошлом году муж ушел… Кстати, ты ему тоже в долг давал…
— Ну и трепач! — багровеет Матрос.
— Верно, давал… — начинает сомневаться Дима.
— Честное слово, не на водку! — клянется Матрос. — Вчера Дора говорит, давай купим стиральную машину в кредит. Я ей говорю, зачем в кредит? Не люблю эту бумажную волокиту. Купим сразу. Ну, пошел и купил.
— Какую машину? — спрашивает Дима. Я заронил в его душе червь сомнения.
— «Ригу-пятьдесят», — не сморгнув, отвечает Матрос.
— Если не врешь, Валька, — говорю я, — могу тоже червонец подбросить.
Валька долго молчит. Сосредоточенно закручивает гайку. Он все-таки рассердился на меня. Особенно за нормировщицу Наденьку. Иногда он в самом деле заворачивает к ней.
— Обойдусь, — наконец говорит он.
Снова показалась лобастая голова Карцева. На скуле — мазутное пятно. Наш бригадир всегда трудную работу делает сам.
— Все возитесь? — спрашивает он.
— Леха, ты нам надоел, — говорит Матрос и бросает в ящик инструмент. Вслед за ним заканчиваем и мы с Димой.
Бригадир открывает рот, но чем он нас хотел порадовать, мы так и не услышали: мощный заводской гудок плотно заткнул уши.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Над городом раскатился гулкий лопающийся звук. Черная неровная трещина расколола Широкую пополам. Из трещины радостно хлынула вода. Во все стороны разбежались еще десятки трещин поменьше. Река охнула и, поднатужившись, вспучила лед. Огромные льдины вздыбились и, сверкая острыми краями, с громким всплеском ушли под воду.
Лед тронулся. В ярких солнечных лучах синеватые льдины тыкались носами друг в друга, крутились на одном месте. Неповоротливые, тяжелые, они грузно подминали под себя свинцовую воду, налезали одна на другую, трещали и разламывались.
На высоком мосту стояли люди и смотрели, как идет лед. Громкий треск и мощные всплески заглушали голоса. Река шевелилась, урчала, далеко выплескивалась на берег. Одна большущая льдина наткнулась на бетонный волнорез и полезла вверх. Края ее блестели, как лезвие сабли. Поднявшись метра на два, льдина развалилась на куски и рухнула в воду. Взметнулись брызги. Я поймал ладонью холодную каплю и слизнул.
Глядя, как по реке плывут льдины, я почему-то начинаю сравнивать их с человеческими судьбами… Вот идут две льдины рядом, бок о бок, сталкиваются, затем расходятся. Одна устремляется вперед, другая крутится на месте. А вот другие две льдины с такой силой ударяются, что осколки дождем летят. Маленькие льдины разбиваются о большие и прекращают свое существование. А большая льдина даже не вздрогнет, не остановится: какое ей дело до маленьких? Плывет себе вперед, расталкивая других острыми краями. Вслед за большой льдиной спешат, торопятся обломки. Они то и дело уходят под воду и снова всплывают, как поплавки, стараясь не отстать. Но вот приходит черед разбиться вдребезги большой льдине. Превратившись в обломки, она в свою очередь ищет большую льдину, вслед за которой будет плыть и плыть…
Это, наверное, с каждым случается. Когда снег начинает таять, когда огромные белые с желтизной сосульки срываются с карнизов и с пушечным грохотом падают на тротуар, когда влажный ветер приносит с полей запах прошлогодних листьев и талого снега, мне хочется плюнуть на все и уйти куда-нибудь далеко- далеко. Один раз я так и сделал: надел резиновые сапоги, черную куртку из кожзаменителя, за спину забросил вещевой мешок с хлебом и рыбными консервами и ушел из города. Я тогда в театре плотником