Мы покидаем дом, женщина идет вместе с нами. Во дворе я задерживаюсь, оглядываюсь. Ищу погребок, в котором Володька Украинчик показывал Подольской улице кино. Двадцать копеек вход. И спертый, сырой, пропахший керосином воздух. Тусклое мерцанье коптилки, заключенной в сбитый из досок ящик с прорезью. Ящик, помнится, служил проекционным фонарем. В прорезь вставлялась промасленная узкая полоска бумаги с рисунками — кинолента. Свет коптилки падал на рисунок, а на куске белого картона появлялось изображение. Это и называлось кино. Так мы впервые смотрели «Тарзана», «Сталинградскую битву» и больше всего — «Молодую гвардию». «Молодая гвардия» шла в Володькином кинотеатре-погребке каждый вечер. Он показывал нам ее даже бесплатно. Бесплатно делал нам наколки: «Не забуду мать родную», «Нет в жизни счастья»... Погребка и следа не было. На том месте, где он когда-то стоял, сейчас росла малина. Не было Володьки Украинчика — он уехал в поездку. Был в поездке Володька, на которого мы все, подольчане, бесталанные, но всегда готовые к драке, чуть ли не молились. Работал кочегаром, помощником или машинистом паровоза. Володька, которому все подольчане, несмотря на нищету и бедность воображения, прочили самое малое — художественное училище... Фезеушницкая улица. Ты прав, мой двойник.

— До свиданья, — вежливо кланяюсь я матери Володьки.

— Ты приходи вечером с сыном! — уже за калиткой кричит все еще стоящей во дворе женщине отец.

— Он рисует? — спросил я у него, когда мы немного отошли от беленького, задавленного зеленью домика.

— Кто? А... Может. Но все паровозы, паровозы... И что он в них нашел? Ты и не заметил? На стене его дома нарисован паровоз...

— Чокнулся?

— С чего? Нет, помощником машиниста работает. Уважают его. Скоро машинистом пойдет.

Вечером в доме отца было шумно. Дробно семенила от стола к печи мачеха. Застолье ломилось. Блины, оладьи, мясо, колбасы, студень. Уже ставить было некуда, а мачеха все подносила. Отец поднял чарку:

— Ну... Сын мне сто рублей привез. Подает, а я спрашиваю: «У тебя на книжке сколько лежит?» «Нет у меня, — говорит, — книжки». А у меня на книжке триста рублей, новыми, копейка в копейку. Не надо мне денег, своих девать некуда... Война б не помешала — улицы бы ими мостил. А и так добра. Як гаворать: дай божа завтра то жа.

И он опрокинул чарку. Отец не знаю когда, но уже успел хватить, до стола.

— Приехал, и на том спасибо, — гудели гости, закусывая, — не забыл дорогу — и ладно...

Ко мне подсел двоюродный по матери брат, тоже подвыпивший.

— Принял перед тем, как сюда идти, — объясняет он мне. — Я здесь гость такой — всегда нежданный.

— Я ждал тебя.

— Знаю. К тебе и шел. Долго, годов пять, считай, я за тобой ходил. А сегодня сюда, как на крыльях летел...

Он положил на стол изуродованную правую руку, сжал единственные два пальца на ней:

— Ты помнишь, как уезжал?

— Помню, — ответил я.

Но он все равно принялся рассказывать.

— Идешь ты мимо нашего дома, а я навоз накладываю в сани. Еще не зажили оторванные пальцы, кровенят, холодно. Приметил тебя. Куда? — допытываюсь. «Не ведаю...» И ушел. Я тебе: постой, постой! Куда там... Отвез навоз, пригнал волов и бросил все. Заплакал — и за тобой... До Урала проехал, а не нашел...

— Я ближе, здесь рядом, в детдоме был...

— Молодец.

— Черт его знает.

— На мачеху сильно не обижайся. Да и на батьку тоже. Хоть и говорят: матка умерла, батька ослеп, но он тебя любит. А у мачехи свои дети, свои заботы. Ты ей чужой, не легло ни у тебя к ней, ни у нее к тебе сердце. Ты молодец, что сам дошел до этого. Молодец, я тебе говорю. Слушай брата. Переломил себя, съехал, выучился, в люди вышел.

— Переломил, съехал... Убежал из дому. Учился у всех и везде. А как в люди выходят, так и не понял.

— Слушай брата, я тебя буду учить: не будь солодким — сосмокчут. Не будь горьким — выплюнут. Будь как есть, как мать родила.

— Спасибо.

— Тебе спасибо. Подался я за тобой, на Урале специальность получил. А то бы всю жизнь волам хвосты крутить. Живу с достатком. Ни горький, ни солодкий — человек. А черт мне не брат. А ты, гляжу, тоже... На войну только не кивай, не списывай на нее ничего.

— Что мне списывать на войну.

— Тебе, может, и ничего, хотя кто его ведает... Мода сейчас пошла такая — на войну все сваливать. На войну, на хваробу... на черта лысого. Если неудачливый да ленивый, не заслуженный, не обласканный, самим собой обойденный, так обиженный. А кем? Войной? Не умом же. На ум еще ни один не кивнул, не пожаловался. Всяк по-своему метит урвать от жизни. И солодким, и горьким прикидывается. А попробуй его, так он никакой: ни матки, ни батьки, а так — пришей кобыле хвост, пристебай иванович...

— Первая колам, другая соколам, — командует застольем отец. — Ну, гости дороженькие, чем богаты, тем и рады. Пробачьте, коли часом что не так.

Не успели гости закусить после нее, как на пороге появилась бабка Ничипориха. И снова показалось мне, что никуда я не уезжал, ни на один день, ни на один час не расставался со своим городом, улицей. И все, что было со мной, приснилось.

Так же, как и годы назад, любопытно и ярко блестел, касался нижней губы Ничипорихи стальной нержавеющий и не знающий износу зуб. Не прибавилось и не убавилось на лице ее ни старческих ржавых пятен, годы не выправили и не согнули ее спины. В коричневой, длинной до пят хламиде-платье, в сером застиранном платочке была она, как прошлогодняя камышина, которую не смогли переломить ни осенние хлесткие ветры, ни нудные дожди, ни снега, ни солнце. В руках Ничипорихи была чашка с медом. Она всегда ходила в гости с медом. Только поэтому, наверное, и держала пчел. Первой заявлялась она на родины и крестины, свадьбы и похороны. И всюду была желанной. Гулянка без нее была не гулянкой, праздник не праздником. Умела бабка и попеть, и поголосить, и выпить любила. И как это только я забыл о ней?

Ничипориха задержалась на пороге, привыкая к свету. И прямо с порога начала:

— Да что же вы сидите грибами? Ай не к столу пришлась, не чакали? Иде гостюхна ваш? Бери бабу под руку да наливай пополней.

Я повел Ничипориху к столу.

— Ну-ну, постой, — остановила она меня. — Подивлюсь я на тебя. Матухна вылитая, матухна...

— Пригубь, Ничипориха, — поднес отец бабке чарку.

— Не, так у людей не водится. Кто в этом доме сегодня самый дорогой, тот пусть меня и потчует.

Она, не присаживаясь, приняла из моих рук чарку, опрокинула ее и закусила своим медом.

— Ох и солодкая, отрава. С одной и не разберешь — что соложе: ти то мед, ти то гарелка. Одной, хлопча, чаркой Ничипориху не угомонишь, с ног не собьешь. Давай по другой. Да помни — в разор ты меня ввел. Последний мед принесла тебе к столу, чем теперь троицу буду сустрекать?..

Под говорок обмочила свой стальной зуб в водке, облизала его, опрокинула другую чарку и повеселела:

— Ну что, хлопча, пуп твой не развязался? — Ничипориха толкнула меня в бок и засмеялась. — Не бойся — что Ничипориха завязывала, то и могила не развяжет... Ну, кого хороним: ни гомонки, ни песняка!

Ничипориха налила всем остальным. И потекла беседа. И в отцовском доме стало мне тепло и уютно, как никогда и нигде не было хорошо, ни в один из самых долгожданных и радостных праздников. Всколыхнулось застолье, загудело, забродило. Неразговорчивых сделало болтливыми, непесенных —

Вы читаете Судный день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату