— Ага, а на печке картошка. И Тамара картошки поест...
Картошка действительно лежала на печке. Но она была сырой.
— Распали печку, — просит Дима. — И мы печеников напечем.
— В печке черти, — пугает сына мать.
— Ну и пусть... Я есть хочу, чертям картошки дам...
Димка подпрыгивал на нарах, но не мог уцепиться за скользкий, обтертый и засаленный край печи. Ульяна не выдержала, встала и подсобила ему. Димка забрался на печь, взял по картошине в руки и громко, так, что во сне вздрогнула Тамара, закричал:
— Мама, картошка! Пеки картошку!
— Ой, не кричи, сынка, ешь ее сырой. Ничего не будет. Зубы только станут здоровей.
Звякнула щеколда у двери. Кто-то шел в хату. Ульяна напряглась и затихла. Замолчал и Дима.
— Есть тут живая душа? — голос был женский, старческий.
— Проходи, бабка, есть, — ответила Ульяна.
— Ох, молодица... Вдвоем хоть веселее будет. Конец света идет. Спаса не будет никому — ни зверю, ни люду... Я в землянке таилась. Сейчас выглянула, а дом мой сгорел... На головешечки помолилась и пошла. Куда тут мои кости старые приткнуть?
— Ложись с нами, — подвинулась Ульяна. — Теплее будет.
— От меня жару не дождешься. А дом мой горел жарко. Справный был дом. Ой, лихо-лихолетье, сгореть бы и мне в нем, погреться хоть последний разок... Дед мой перед войной помер, как раз угадал. Дом мне оставил, квартирантов пустила. Все прахом, все собаке под хвост.
— Ты спи, бабка, отстроишься еще, — попыталась успокоить ее Ульяна, — дом дело наживное. О нем ли в такой войне думать. Тут люди жизни лишаются.
— Люди, молодица, что... Убило б ненароком меня. Дом бы не пропал, люди б облюбовали. А вот сгорел он, куда мне податься? В богадельню? Кто о селище сегодня не помнит, думаешь, после войны вспомнит? У хозяйского человека все должно быть в голове сразу.
— Всему свой час, — сказала Ульяна.
— Молодой хорошо говорить, — вздохнула старуха. — Старый малого разумеет скорей, чем молодой старого.
— Мама, я уже наелся, хочу к тебе, — попросился на нары Дима.
— Прыгай, тут мягко.
Дима комом свалился на ноги матери.
— Ты нездешняя, вижу? — опять подала голос старуха.
— Из города.
— Оно и видно. Розум твой городской... Как там?
— Война.
— Дом твой сгорел?
— Уходила — стоял.
— Ой, лихо-лихолетье... Спишь?
Ульяна не отозвалась. Но ей не спалось. Было и тесно, и душно. Она легла не раздеваясь, в сапогах, в бушлате. Ночь билась в окно сплошными вспышками разрывов снарядов. Уши уже привыкли к грохоту, но свет пугал. Старуха разбередила душу. Ульяне было и жалко, и не жалко покинутого дома. Но в него было вложено столько трудов, что хотелось, чтобы он уцелел, выстоял. И чего бы ему не стоять — срублен на сухом высоком месте. Штандары дубовые, крепкие, гнить им не от чего. Пол над землей высоко. Стены еще крепкие, как зуб, ни шашеля, ни червяка. Недоштукатурены, но это не беда. Трофим вернется с войны, пусть тоже не заботится, пусть отдыхает. Она сама доштукатурит стены, покрасит полы, выложит из кирпичей по двору дорожку. Кирпич к кирпичику, как деды мостили Гомель. Дорожку посыплет белым речным песком с чертовыми пальцами. Будут дети играть в песок, собирать чертовы пальцы. Она же для детей обсадит огород подсолнухами, бобом и горохом. Пусть забавляются. Под окнами разведет желтые георгины, пустит по штакетнику фиолетовый вьюнок, цепкий хмель. Дли Трофима посадит грядку табака, среди его развесистых дурманных листьев будут в полдень прятаться от жары, купаться в песке куры. А чтоб в доме совсем запахло жильем, как только разживутся, купят корову. Трофим любит молоко... Где он сейчас, Трофим? За все годы войны по пальцам можно пересчитать, сколько раз видела его. А дети и не представляют, что у них есть отец. Диме только раз довелось посмотреть на батьку, и то смотрел больше на винтовку, чем на него. Винтовка ему уже дороже, чем батька. В последний раз и детей не стала будить. Постучался Трофим в полночь в окно. Ворвался в комнату, в камешник сунул ружье, обдал запахом самосада, пороха и пота, скользнул щетиной по лицу, припал к детям:
— Береги!
И исчез. Будто приснился.
Ульяна прислушалась. Тонко посвистывала, забыв про сгоревшее селище, старуха, бесшумно и- ровно дышал сын, подтянув колени к подбородку, спала дочь. Мать склонилась над ее распаренным потным личиком, зацеловала, заласкала его губами, притянула к себе послушную и легкую, будто птичью, головенку, припала к ней губами. «Ягодка моя несчастная, лобик мой чистый, глазки ясные, долюшка твоя горькая. Все верну тебе, все отдам. И папа будет у тебя, и мама. И долго-долго мы будем с тобой жить. Молочком одним тебя поить буду. Пушинке не дам сесть на тебя». Погладила сына. Он встрепенулся, не просыпаясь, обхватил руку матери, прижал к себе.
Ульяна подождала, пока не успокоится, осторожно высвободила руку и поднялась. Вышла на крыльцо глянуть, что творится на улице.
Ночи как и не бывало. Но не было и дня. Полуразбитые дома со слепыми провалами вместо окон и дверей, сплошными провалами стен, то вырисовывались, как на картинке, то пожирались теменью. И эта промозглая молчаливая темень была страшнее слепящего света разрывов. Свет разрывов гас мгновенно, но в эти мгновения от подступившего к деревне леса бежали, все удлиняясь и удлиняясь, темные извивающиеся тени, тени бежали и от уродливых в ночи домов. И женщине чудилось, что тени эти живые существа и они в любую минуту могут дотянуться до нее, обвить и смять.
Уже закрывая дверь, у порога наступила она на что-то мягкое и хрусткое. Присмотрелась. По полу к щели в двери в сени шли мыши. Шли густо, впритык, одна к другой. Ульяна прикусила губу, чтобы не закричать. Она боялась мышей, но тут не побрезговала, наклонилась, перекрыла им дорогу руками. Мыши ползли через руки к свежей струе воздуха, попискивали, налезая одна на другую. Женщина шурнула рукой, отбросила их на середину комнаты. Но они тут же снова поползли.
— Куда же вы? — шепотом, боясь своего голоса, спросила Ульяна. — Дурные мыши, куда вас несет из тепла?
А мыши шли и шли, деловито и напористо.
— Не пущу! Не пущу! — заплакала женщина и, как мать, которая пытается удержать в доме сына, как покинутая жена, умоляющая мужа не сиротить детей, легла поперек порога на пол. Но потом поднялась и обессиленно пошла к нарам.
Хотела лечь рядом с детьми, но, побоявшись потревожить их, разбудить говорливую старуху, полезла на печь.
Первым ее желанием было немедленно бежать из этого дома. Но теперь она решила дождаться утра. Иначе все пришлось бы рассказать старухе, а говорить с ней у Ульяны не было сил и желания.
Она села на краешке печи, свесив ноги к полатям. На какое-то мгновение почувствовала себя девчонкой, сидящей на обрывистом берегу деревенской речки, улыбнулась, попробовала даже поболтать ногами. Но тяжелые яловые сапоги чиркнули подковами каблуков о кирпич. И женщине стало обидно за эти тяжелые яловые сапоги, за теплый, но нелепый и тоже тяжелый бушлат, под которым уже чешется бог знает когда мытое тело. Она застыдилась самой себя, загнанной ни за что ни про что бог знает куда, не нужной никому, кроме детей. Забилась в самый угол печи, оперлась спиной о стену и, чуть скосив глаза, принялась осматривать в прошеек между печкой и стеной избу.
Сквозь этот просвет Ульяне хорошо было видно окно. Стекла его почти все время мигали красным светом, как светофоры. За каждой вспышкой раздавался удар, и стекла позванивали, будто в ознобе. «Выдержит или нет до утра? — подумала Ульяна и вспомнила про свой дом. — Целы ли в нем сейчас стекла? Забыла, совсем из головы выпало, закрыть ставни». Свет, вспыхнувший в окне, выхватил из темени дверь,