Стругайло.
А ей надоел Стругайло, его добродушная пьяная харя. Теперь уже с выбитым передним зубом. Нет, она не в обиде на Стругайло. Рано или поздно это все равно должно было случиться. Ведь и так никто не верил, что между ними все чисто. Такая уж заведенка: если помощник киномеханика — девушка, то киномеханик — ее парень. Но ей было противно, что от него пахло сивухой, что он полез к ней напролом. А еще было стыдно своего расчесанного до крови тела. Кстати подвернулась ручка для перемотки киноленты. Проня беззлобно выплюнул передний зуб и с тоской сказал:
— А я по-честному хотел, первый раз, ей-бо. Жениться, ей-бо, думал. А сейчас как быть? Беззубому- то мне как быть? Во, любуйся, — показал оскаленные зубы. — Как быть-то мне?
— А как хочешь, — сказала Тамара. Собрала в фибровый чемоданчик все свое богатство и ушла, дождавшись зари, на станцию. И поехала куда глаза глядят, села в первый же проходящий пассажирский поезд.
В милиции, как ни допытывались, она ничего об этом не сказала. Не привыкла ждать от милиции снисхождения и милосердия. Наплела с три короба о несуществующей тетке: ехали вместе, да тетка отстала. Билеты? Ну, конечно, у тетки. Ей, как и положено, не поверили. Она и не ждала, что поверят.
— Не надоело? — отверг ее легенду молоденький лейтенант, видать, только что из училища.
— Что — не надоело? — прикинулась непонимающей Тамара.
— Врать! Воровать! — выпалил лейтенант и покраснел.
Тамара посмотрела на него с интересом. Лейтенант перехлестывал, но непонятно, то ли по молодости, то ли от усердия. Он еще не спрашивал ни имени, ни фамилии, ни кто она и откуда. А по установившейся традиции кричать до этих вопросов на беспризорника еще рано. Они пока еще друзья, и должна соблюдаться хотя бы видимость дружелюбия и доверия. Выручил лейтенанта пожилой и более понаторевший старшина:
— Трудно тебе, девочка, нерусской среди чужих? Каких кровей ты будешь?
— Королевских, — сказала Тамара, моментально настраиваясь на обычную волну. — Княжеских.
— Ой-ей-ей. Чувствуется косточка. Значит, прихожусь я тебе кумом. Так?..
— Выходит, так.
— А ведь руки-то у тебя рабочие... — опять некстати ворвался лейтенант.
— А мы, цыгане, народ рабочий. Пора бы и знать, — осекла она проницательного лейтенанта. — Дай, дорогой, и твою трудовую руку, погадаю. Всю правду скажу, что было, что будет... По тебе вижу, дальняя дорога тебе предстоит и казенный дом, писаный ты мой, рисованный...
— И впрямь цыганка, — расплылся старшина. — Чего делать будем? Может, отпустим, что с цыганки за спрос?
Тамара струсила. Она не ожидала такого поворота. Она не хотела, чтобы ее отпускали. Ну куда ей податься, куда идти? Дернул же черт за язык. Тамара заторопилась:
— Какая же я цыганка? Разуй глаза, старшина. Грузинка я, а то и армянка. А скорее всего русская. Русская я, граждане-товарищи милиционеры. — Ее опять бы понесло и бог знает куда бы вынесло, но остановил лейтенант.
— Хватит представления! — сказал он и взялся за ручку.
— Давно бы так, — обрадовалась Тамара. — Пиши, дорогой, пиши. А за дальнюю дорогу и казенный дом извини. Это я о себе говорила...
В детприемнике она уже не паясничала. Тошно было, да и понимала: оседает здесь надолго. И не от юного милицейского, а вот от этого, белявого, без возраста лейтенанта зависит, что с ней дальше будет.
Гмыря-Павелецкий в подробности не вдавался: фамилия, имя, год рождения, место жительства.
— Нету места жительства, — сказала Тамара.
— Как понимать: в законе или просто бродячая?
— А как хотите, так и понимайте, — не утерпела. — Кобыла, масти пегой, по кличке Минджа, особые приметы — любит сахар, имеет местожительство: улица Первомайская, конюшня райотдела. А у меня нету...
Лейтенант не клюнул, не завелся. Стрельнул лишь из-под несуществующих белых бровей нестерпимо синими глазами и промолчал. Тамаре это понравилось, хотя она терпеть не могла доверчиво-синих глаз. Синие глаза были и у Стругайло.
— Помыть и вместе со всеми! — приказал лейтенант дежурной воспитательнице.
— Завтра у всех будет баня. А пока в карцер до утра? — попыталась та протестовать. Но лейтенант еще раз повторил:
— Помыть и вместе со всеми!
Тамара, бесконечно благодарная ему, с наслаждением битых три часа плюхалась в детприемниковской, завалившейся набок баньке. И усиленное внимание банщицы, подслеповатой низкорослой женщины, выискивающей на ее теле особые приметы, не оскорбляло. За роскошную, с полком, с пышущей жаром каменкой баню можно было согласиться на что угодно. Грязь сползала с ее тела пластами. Хотелось верить, что это уходит не только грязь, благоприобретенная на трудовом поприще.
Казенная, полумонашеского покроя и тона одежда показалась ей великолепной. Тамара уже привыкла к этой одежде, потому что носила ее всю жизнь: в детдоме, а позднее в колонии. И желтоватая от бесконечных стирок рубашка, и фиолетовое с темными разводами платье, и тяжелые мальчишечьи ботинки сразу, без примерок, подошли ей. Будто все время лежали и ждали ее здесь.
Она одевалась, как будто рождалась заново на свет. И не могла представить себе, что в скором времени со всей этой одеждой вновь придется расстаться. Казенные, ничего не говорящие привыкшему к дому, к семье человеку, почти неразличимые для него запахи были запахами ее детства, ее теперь уже вымытого тела, жесткого, полуармейского распорядка всей ее жизни. Нельзя было даже представить себя вне этих запахов и установок. А надо было думать, думать и дышать по-другому... Казенным домам она уже очужела.
Пока Тамара примеривалась, любовалась своей постелью да раздумывала, девчонки уже улеглись. Легла и воспитательница. Легла не раздеваясь, и Тамаре это не понравилось, она оскорбилась за белизну кровати, пожалела смятые простыни. Но тут на нее шумнули:
— Чего телишься, не у мамки...
Она не обиделась, понимала: не у мамки. Хотя, как там у мамки, не могла себе представить, потому что никогда мамки у нее не было. А может, и была? Мерещилось иной раз... Женским приветливым ликом вставало над головой солнце. Утренне ясное, каким его рисуют на красивых картинках. Под этим солнцем оживало в памяти смуглое смешливое лицо женщины. Расплывчатое красочное пятно в солнечной далекой небыли детства. И такое же цветное улыбчивое пятно-цыпленок, пятно-гном — она сама, Тамара. Может быть, это все придумано. И матросский синий костюмчик, и розовый бант на голове, и смех. Но есть фотокарточка, правда, без солнца, без смеющейся женщины — мамы.
Стоит среди виноградников девочка. Чистая, добрая, ласковая. Стоит и хохочет. Смеется, заливается... Грустно от таких фотографий, и расстаться с ними нет сил. Может, еще станет девочка веселой...
— Ох, да разгребешься ли ты сегодня? — ворчит соседка — толстушка Симочка.
С Симочкой Тамара познакомилась, как только вытурила из-за печки Робю Жукова. Тамара уже досадовала на себя, что связалась с ним. Но он сам ее задел: привет, маруха... Признал. И она признала его, шустрого петушка, только без гребешка. Сколько она перевидала таких в колонии. Потому сразу и поставила на место. Ко всему ей так хотелось тепла, а он расселся у печки — и ни в какую, Симочка подошла, вернее, подкралась и одобрила:
— Молодец, мы с тобой дадим им тут шороху. А то уж больно они... — Не досказала, что они, многозначительно ввинтила палец в струящийся от печки теплый воздух над головой. А сейчас Симочка задирает ее. Неспроста тоже. Хочет показать, что не такая уж она и простушка, верхушку держит тут, и пересаливает. Бог с ней, курочки всегда нетерпеливы. По Симочке видать, она только начинает, а ей, Тамаре, пора заканчивать, не нужна ей верхушка.
Тамара оглядывает своих новых подруг. Их немного. Спальня гораздо меньше мальчишечьей, через которую она проходила. Кровати стоят редко, есть и не занятые. Ясно, девчонки бегают реже мальчишек.