— Точно... Так и ты была в этой банде?

— Не была я, Сима, ни в какой банде.

— А откуда знаешь все?

— Оттуда и знаю, что не было такой банды. Выдумывали люди. В каждом городе одно и то же.

— Выдумывали. Выдумать можно страшней, интереснее... У нас будет своя «Черная кошка». Ты будешь черной кошкой. Ты ведь черная! Из жизни будет, а не от выдумки. И ты, как черная кошка, атаманша, можешь заиметь любовника.. Ты думаешь, они, — Симочка кивнула в сторону бабы Насты и Вии Алексеевны, — они тебе разрешат иметь любовника? А в банде ты сама себе хозяйка. Одного любовника мало — двух можешь завести. Неправду я говорю?

— Правду, Симочка, правду.

— По рукам, значит?

— Значит, по рукам, Симочка. Только сначала сходи во-он туда, знаешь? Сходи, хоть до ночи еще и далеко.

— Дура, — взвизгнула Симочка. — Дура ты, а не черная кошка.

На визг этот ее подошла Вия Алексеевна.

— Что это вы не поделили, девочки?

— Да она вот, дура, — Симочка ткнула пухлым пальцем в Тамару, — в туалет меня отправляет.

— Тебе хороший совет дают, а ты на стенку лезешь, — засмеялась воспитательница, — так визжать — до греха недалеко. Баба Наста, проводите Симочку.

— И пойду, и пойду... на вас всех... — И Симочка ринулась к двери, которую уже отпирала баба Наста.

— Была у Гмыри-Павелецкого? — подсаживаясь к Тамаре, спросила воспитательница. — Что он сказал?

— Да то же, что и вы...

Не хотелось ей в эту минуту говорить с воспитательницей. Не хотелось говорить об Андрее. Все, что было связано с ним, уже кончилось для нее, ушло в прошлое, в сон. Дивный, дивный и немного глупый сон. И радостный, потому что не сбывшийся. Сон, как ее веселое детство, сотканное из полупридуманных цветных пятен: солнца, брызг воды, женского смеха и лошадиного ржания. К этим пятнам сейчас добавятся тень печки, пестрядь печатных буковок, нереальность живущих до сих пор на земле деда Архипа и его рыжего Леньки, чад полесских салотопок.

Кончился для нее детприемник. Сколько можно есть бесплатно казенный хлеб. Нет, никто ее не упрекает, что она висит на шее у государства. Но она сама знает: висит и объедает. Потому что так не раз говорили ей в детдоме и колонии. А здесь ничего не говорили, здесь приискали для нее работу.

Тень художественной мастерской нависла над ней. Той самой мастерской, из-за которой она попала в свое время в колонию. Той самой мастерской, где вышивали гладью, бисером и крестом подушечки и салфетки. Цветастые, нарядные подушечки и салфетки. Вышивали кривенькие и полуслепенькие, и полусошедшие с ума девочки — отходы отгремевшей войны. Но кто об этом знает? Кто здесь, в детприемнике, может представить ее ужас перед такой художественной мастерской. Знает ли эта красивая женщина, любящая красивые наряды, кто вышивал ее платье...

— А что он мог тебе еще сказать, — задумчиво роняет Вия Алексеевна. — То же самое говорит мне и мой муж...

— О чем вы?

— Как это о чем? О тебе и Андрее...

— А при чем здесь Андрей?.. — Что это они все стали такие заботливые, обуяла людей забота.

— Ребенок он, — сказала Вия Алексеевна. — А к детям все привязываются, у кого сердце есть... В каждом мужике — большом и маленьком — ребенок. Ребячеством и берут нас мужики, переворачивают души... Хотела бы я на тебя и Андрея... и на себя лет так через десять взглянуть. Как бы вы встретились. Неужели все так и кончится?..

— Все так и кончится, — сказала Тамара.

И они замолчали и взгрустнули. Младшая, потому что знала: действительно, все так и кончится. Кончилось уже детство. Старшая, потому что не хотела еще верить, что ее детство прошло уже давным- давно. Старшая верила в свое счастье, поверила в него, ежедневно заглядывая за печку, где сидели двое. Младшая в эту минуту не верила в свое счастье, потому что не знала и не могла знать, когда и почему эта старшая стала вдруг счастливой и обрела веру.

Теперь уже Тамару не надо было будить по утрам. Она просыпалась сама. Только солнце падало ей на лицо, она открывала глаза. Щурилась, припоминая всякий раз давнее, до конца не припоминающееся, но связанное с солнцем и пробуждением. Может быть, это уходили остатки сна или бродили в ней, не даваясь памяти, обрывки снов. А может, солнце знало о ней что-то такое, что она давно уже забыла, хотя не должна была забывать.

Тамара смотрела на солнце, пока глазам не становилось больно от его промытой ясности, утренней теплой свежести. Солнце быстренько-быстренько напитывало ее тело бодростью. Она вскакивала с кровати с ощущением, что сегодня обязательно все вспомнит, солнце скажет ей, наберет к полудню сил, приостановится в зените — и память ее оживет. Но день уходил, истаивал щемяще-алой полоской, будто открывая в ночи дверь невидимого дома. И как в детстве, хотелось рвануться на крыльях туда, к горизонту, пока там не закрыли дверь в завтрашний день, и посмотреть, что же так будоражит сердце, какие там бродят тени, чем бьет тебе в глаза солнце, прошлым или будущим?

Сегодня же солнце пробудило Тамару и укрылось тучкой, не показывая ей своего лика. Тучка вроде бы набежала и на лицо Тамары. Она припомнила вчерашний разговор с Гмырей-Павелецким, показалось даже, услышала и не высказанное им. И это невысказанное было горше высказанного. Недаром казенная бесплатная пайка встала вчера поперек горла. А ведь она честно старалась отработать эту пайку. Старалась, чтобы было тепло и воспитателям, и беспризорникам, чтобы было тепло за печкой и ей с Андреем.

А получается, будто она дармоедка на этом свете, приживалка. Пригрелась за печкой и не желает работать, боится работы в художественной мастерской... Что же, скоро истопник детприемнику станет не нужен, уже подступила весна, не за горами лето. И сегодня она, может быть, в последний раз протопит печь. Сегодня она даст огню отборные дрова. Заготовленные Андреем. Приспела пора. Пусть уходит все жаром и дымом, рассеивается по земле золою.

Тамара не спеша оделась и пошла за дровами. Начала с кабинета Гмыри-Павелецкого. Нажарила, будто баню топила. Последней была их печка. И тут Тамара не поскупилась. И чего скупиться? Надо было сжечь все, все до последнего полешка. Нельзя было допустить, чтобы его полешко попало в чужие руки или завалялось в сарае.

Печь уже изнемогала от жара. Старчески кряхтела и охала, не осиливая ее щедрости. Раскалились, зароняли белые искорки колосники. Кирпичики сначала счастливо разрумянились, потом из них проступила, как иней, бель, а потом они посинели и заплакали синими каменными слезами. И Тамаре сладостно было смотреть на эти каменные слезы. Бушевал и бесился огонь и у нее в груди. Только наружу она его не выпускала. А печка не выдерживала. Бока ее пошли трещинами, и из трещин тянуло сухим теплом и дымом. «Чтоб ты развалилась, — подумала Тамара, — стояла, стояла, да и рухнула, какая это была бы радость». Подумала так и почувствовала, что обманывает себя. Жизни она желает печке. Долгой и беспечальной жизни. Пусть для нее всегда будут отборные дрова. Пусть у нее всегда будет заботливый и любящий хозяин. Пусть никогда не гаснет ее огонь. А она всегда будет поминать эту печку добрым словом. Может, солнце как раз и пыталось сказать ей, что у нее в этой жизни есть печка. Печка, от которой она может танцевать дальше.

— Ну и нажварила ты, девонька. Допрежь надо было так. А к весне-то пошто дрова транжирить? — Бабка Наста отдувается, жарко бабке.

Отдувались и беспризорники, отдувались воспитатели. Но проклинали не истопника, а весну, солнце. Может, и правильно проклинали... А Тамаре было зябко. Сырое было тепло в зале, удушающее. Она оделась и пошла на улицу. И обрадовалась, увидав во дворе возле баньки Вадима. И Вадим обрадовался ей и смутился. До того как увидеть ее, он вырезал что-то ножиком на сухом и отполированном до костяного

Вы читаете Судный день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату