А Василий Морозов, отстреливаясь, убегал по Предтеченской. Заметил, что кто-то упал, кажется полицейский. Но это не остановило погони. За спиной — топот множества ног и отчаянные вопли: «Держи его! Хватай!»

Василий отбросил в канаву револьвер с опустевшим барабаном. Грудь распирало, глаза застилало едким потом. Морозов наддал из последних сил и постепенно начал отрываться от преследования. Свистки городовых зазвучали потише и голоса — воют, словно стая борзых, но отдельных слов уже не разобрать. «Вроде бы ушел», — подумал Морозов, переводя дух. Но тут из покосившихся ворот ему наперерез мотнулся Ванька Хрисапов — мелочный лавочник, вздорный молодой мужичонка, мнивший себя купцом.

— Прочь с дороги, застрелю! — пригрозил Василии.

Однако Хрисанов выбежал на середину улицы, слегка присел и, растопырив руки, стал ловить Морозова, как, бывало, в детстве, когда играли в пятнашки. «Напрасно бросил револьвер, — мелькнула запоздалая мысль, — голыми руками не испугаешь». Василий сделал обманное движение, надеясь обойти лавочника, по Хрисапов изловчился, ухватил за полу пиджака. Они упали, барахтаясь в уличной грязи. Лавочник вцепился в Морозова мертвой хваткой, без конца повторяя: «Прощенья просим, не уйдешь… Прощенья просим…» Было бы время, Василий скрутил бы Хрисапова, недаром носил кличку Ермак. По тут, изрыгая проклятья, подоспела погоня…

А потом на телеге с возницей, оповещенный о происшествии, приехал дежурный городовой. Закуривая, плюнул в сторону тела, вклеенного в жидкую грязь:

— Отстрелялся.

— Куды его, на могилки, што ли ча? — спросил возница, поворачивая Василия лицом к небу. — Дак теплый еще…

— Грузи, грузи, — сказал городовой, усмехнувшись. — Там остынет.

— Дак сердце в ем колотится, — возница запустил руку под рубаху, пропитанную кровью. — Ей-богу!

Городовой беспомощно оглянулся — на улице никого. Натешившись всласть, озверевшие обыватели подались на Талку, вооружившись кирпичами и дубинками.

— Поторопились, значит, — матерно ругнулся городовой. — Везучий, сукин сын… Ладно, давай в больницу.

Сбившись в кучку у лесной сторожки, одолеваемые тяжелыми мыслями, искали ответа — что же, собственно, произошло?

— Гадство какое! — Дунаев плюнул под ноги, оставив в покое дернину. — Выходит, разгромили нас? Скажи, Трифоныч. Как это понимать?

Фрунзе открыл глаза, разлепил спекшиеся губы:

— Все эти дни, начиная с семнадцатого октября, некоторые товарищи думали, что дарованные свободы имеют какую-то цену. Поверили манифесту… А сегодня нам напомнили: главная борьба только начинается. Тряхнули хорошенько, чтобы не раскисали, не предавались иллюзиям…

Федор Афанасьевич понял — камушек в его огород. Что было, то было. Позавчера он действительно воспарил: свобода! Фрунзе противился тому, чтобы он выходил на крыльцо клуба господ приказчиков с речью перед народом. Даже упрекал в неконспиративности. Но Афанасьев не утерпел, согласился открыть митинг. Впервые в своей жизни поднялся на возвышение, чтобы громко, не в лесу на тайной сходке, а в самом центре города, на просторной площади Нижнего базара сказать людям все, что много-много лет вынашивал в душе, о чем думал в тюрьмах, в ссылке, в подполье. До сладостного восторга вознесся, до слез открытых, обильных — не стыдных мужчине слез радости. Михаилу этого не понять. Он хоть и носит солидную кличку Трифоныч, но молод еще, очень молод. Фрунзе может ждать, впереди у него целая вечность. А ему, Афанасьеву, вдруг стало страшно, что минута такая не повторится. Очень хотелось верить, что светлый день уже настал, что жизнь прожита не зря, что хоть краешком глаза, но довелось узреть священный лик свободы.

Фонарь над крыльцом клуба приказчиков был обернут красной тканью, отбрасывал на лица багровый свет.

Дрожащим от волнения голосом он сказал, что затрудняется выразить словами то радостное чувство, которое испытывает, будучи удостоенным чести принять на себя звание председателя первого собрания свободных граждан. Сказал, что всю жизнь ждал этого счастливого часа и наконец дождался на старости лет…

Да, то было позавчера. Все вроде бы клонилось к добру. Куда уж лучше пример: во время митинга, горяча коней, по улице Панской примчались дончаки. Люди возмутились — зачем пожаловали, никто не звал! И, удивительное дело, полицмейстер — сам полицмейстер! — удалил казаков…

Пыхтя и отплевываясь паром, как самовар в трактире Мясникова, прополз по высокой насыпи паровозик с пятью вагонами на прицепе. На тормозной площадке, облокотись на перильца, стоял усатый кондуктор в форменной шинели. Увидев людей на берегу Талки, что-то крикнул и погрозил кулаком.

— У-у, харя толстая! — проворчал Дунаев. — Обнаглели, обрадовались, что мало нас.

Фрунзе отвалился от стены:

— Костерок бы запалить. Давайте за хворостом…

Евлампий Дунаев прервал его, выдавив хриплым от волнения голосом:

— К-казаки!

Фрунзе взглянул на дорогу, чертыхнулся:

— Кажись, и слуги архангела с ними. Тесная семейка…

Со стороны города, от Лесной улицы к Шуйскому переезду, скособочившись в седлах, неторопким шагом ехали астраханцы. А перед ними целеустремленно топала плотная стайка людей в суконных поддевках, добротных яловичных сапогах. Ни хоругвей, ни божьих образов с ними не было, но зато кое у кого в руках — увесистые дубинки.

— Товарищи: внимание! — встревожившись, быстро проговорил Фрунзе. — Сегодня черная сотня особенно воинственна.

— А по мне — открыть огонь! — запальчиво воскликнул Уткин. — Пальнуть залпом, не сунутся!

— Глупости, — отмахнулся Павел Павлович. — Револьверы на тридцать шагов не достанут, а у казаков — винтовки, как гусей, перебьют издали.

— Боишься, — покривился Станко.

— Я ничего не боюсь, — огрызнулся Павел Павлович, — но бессмысленную гибель отрицаю!

— Перестреляют с горки, — поддержал его Дунаев.

— Проявим выдержку, — сказал Фрунзе. — Ничего покамест не случилось…

Когда миновали Шуйский переезд, Григорий Шанин извлек из-за пазухи полбутылки очищенной:

— Хлебни-ка, Мирон, для-ради веселия души. На площади небось не успел?

— Народ ублажал, — Мирон оскалил в улыбке желтые лошадиные зубы. — Упарился и без выпивки… А счас — с нашим удовольствием!

Запрокинув голову, с присосом тянул из горлышка, двигая кадыком. Довольно хохотнул:

— Божия услада…

— Не кощунствуй, — одернул Шанин. — И не дурачься, на святое дело подвигаешься!

Один из приказчиков Бабанина вытянул руку, показывая на левый берег Талки:

— Вон они, идолы! Самые оголтелые тут.

Остановились, сбившись табунком. Загалдели, намечая дальнейшую линию действий.

— Решительнее надо, господа! — хорохорясь, сказал старший племянник Куражева.

— А ежели бомбами вооружены? — сняв картуз, почесал в затылке младший племяга. — Разнесут, живого места не останется…

— Нам бы хошь одного еще залучить. — Гришка Шанин озирался, соображая вслух. — Вызвать на эту сторону и прищучить… Как в святом писании — око за око. Двоих придавили, надо бы третьего — для ровною счета.

— Вызвать можно, — повеселел младший племяш. — Они ведь давеча в городе хотели с нами переговоры повесть… А? Ну и мы их на переговоры… Пущай высылают депутата, здесь и покалякаем…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×