укрепление за укреплением, пока не достигло храма. Он представляет собою — вернее, представлял, так как он догорает, — очень сильную крепость. Римляне понятия не имеют, какой это величественный храм! Он намного красивее тех, что у нас в Риме, и дворец их царя, построенный — я забыл кем — то ли Иродом, то ли Агрип-пой, тоже лучше. Каждая стена храма по две сотни шагов, а камни так плотно пригнаны, что между ними не войдет и лезвие ножа; солдаты говорят, внутри столько золота, что им можно наполнить карманы целого войска. Эта мысль, как ты понимаешь, придала атаке известную ярость, но, боюсь, в пламени большая часть добычи погибнет.
У храма произошло большое сражение, и поговаривают, что он сегодня будет взят ночным приступом, поэтому я поднялся на площадку, откуда весь город виден как на ладони. Интересно, дядюшка, доводилось ли тебе в твоих многочисленных походах вдыхать запах огромного осажденного города. Ночью ветер дул с юга, и оттуда до наших ноздрей доносилось отвратительное зловоние смерти. В городе находилось полмиллиона человек, уже начались всевозможные болезни и голод; трупы разлагались, грязь и ужас, и все это в небольшом замкнутом пространстве. Ты знаешь, как пахнут загоны для львов за цирком Максима — чем-то кислым и тухлым. Смрад от города похож на это, но к нему примешивается резкий, всепроникающий запах смерти, от которого замирает само сердце. Именно такой запах исходил от города сегодня ночью.
Стоя в темноте и завернувшись в свой алый плащ, так как вечера здесь прохладные, я вдруг осознал, что не один. Неподалеку оказался высокий человек, разглядывающий, как и я, город. При лунном свете я видел, что он одет как офицер; подойдя ближе, я узнал в нем Лонгина, третьего трибуна моего легиона, солдата бывалого, немолодого. Он странный и молчаливый, его уважают все, но не понимает никто, потому что он весьма замкнут и больше думает, чем говорит. Когда я подошел, первые языки пламени вырвались из храма, высоко взметнувшийся огонь озарил наши лица и заблестел на оружии. В красном огненном свете я увидел, что исхудалое лицо старого воина застыло как маска.
—Наконец-то! — прошептал он. — Наконец! Он говорил сам с собой и вздрогнул, смутился,
когда я спросил, о чем это он.
Я давно думал, что этот город постигнет несчастье, — сказал он. — И теперь вижу, что так и случилось. Вот я и сказал: «Наконец!»
Да и все мы думали, что с городом, который вновь и вновь отказывается признать власть Цезарей, случится несчастье.
В его проницательном взоре появилось вопрошающее выражение, и он обратился ко мне с такими словами:
— Я слышал, ты из тех, кто стоит за терпимость в делах веры, и считаешь, что каждый человек должен выбирать себе богов в согласии со своей совестью.
Я объяснил, что принадлежу к стоикам школы Сенеки, по учению которого наш бренный мир мало что значит, и что не следует стремиться к его благам, а должно развивать в себе презрение ко всему, кроме высшего.
Он как-то мрачно усмехнулся моим словам.
Насколько я знаю, — сказал он, — Сенека умер самым богатым человеком в Империи Нерона, так что он получил от земной жизни все, несмотря на свою философию.
А сам-то ты во что веришь? — поинтересовался я. — Может, тебе ведомы тайны Озириса, или ты допущен в общество последователей Митры{21}?
Доводилось ли тебе слышать о христианах? — спросил он.
Да, — ответил я. — В Риме было несколько рабов и бродяг, которые так себя называли. Они почитали, насколько я понял, какого-то человека,умершего здесь, в Иудее. Полагаю, его казнили во времена Тиберия.
Верно, — подтвердил он. — А случилось это, когда прокуратором был Пилат — Понтий Пилат, брат старого Луция Пилата, правившего Египтом при Августе. Пилат оказался в большом затруднении, не зная, какое решение принять, но иудейская чернь и в те дни была точь-в-точь такой же дикой и варварской, как фанатики, с которыми мы бьемся. Пилат пытался отделаться от них, предложив им казнить преступника. Он надеялся, что, вкусив крови, они утихомирятся. Но иудеи предпочли предать казни другого человека, а Пилат оказался недостаточно тверд, чтобы им противостоять. Эх, как было жаль, просто ужасно!
Кажется, тебе много известно об этой истории, — заметил я.
Я был там, — сказал он и умолк. Мы оба смотрели на огромное зарево пожара, пожирающего храм. Яркие вспышки огня озаряли белые палатки войска и местность вокруг. За городом виднелся невысокий холм, и Лонгин указал на него.
Вон там это случилось, — сказал он. — Запамятовал, как зовется то место, но в те дни — более тридцати лет назад — там казнили преступников. Но Он не был преступником. Я не перестаю думать о Его глазах... о Его взгляде...
А что особенного в глазах?
Его взгляд преследует меня с той поры. Я и сейчас вижу Его глаза. Будто вся земная скорбь отразилась в них. Печальные-печальные, и вместе с тем в них такая глубокая, нежная жалость к людям! При взгляде на Его бледное, избитое, изуродованное лицо, ты бы сказал, что надо жалеть Его. Но
Он не думал о себе, в Его ласковых глазах была великая мировая скорбь. Нас стояла лишь манипула благородного легиона, и каждый был бы рад броситься на отвратительную толпу воющих фанатиков, волочивших Его на смерть.
— А ты что делал там?
Я был младшим центурионом, золотая виноградная лоза была только что возложена на мои плечи. Я стоял в карауле на холме, и не было в моей жизни службы тягостнее. Но дисциплина прежде всего, ведь Пилат отдал приказ. Но я думал тогда — и не я один, — что имя и дело Того человека не забудутся и что проклятие обрушится на город, в котором совершилось подобное. Была там старая женщина с седыми, распущенными волосами. Помню, она пронзительно закричала, когда один из наших парней взял копье и прекратил Его страдания. Несколько человек — мужчины и женщины, бедные, оборванные, — стояло возле Него. И видишь, все обернулось, как я и думал тогда. Даже в Риме, как ты сказал, появились Его последователи.
Полагаю даже, — ответил я, — что говорю с одним из них.
По крайней мере я ничего не забыл, — сказал он. — С той поры я не переставал бывать в походах и сражениях, и для учебы у меня времени не было. Но пенсия меня давно ждет, и я сменю сагум{22} на тогу, а палатку — на какой-нибудь небольшой домик с садом и огородом вблизи Комо. Тогда-то я и постараюсь вникнуть в учение христиан, если, конечно, мне посчастливится найти наставника.
На том я и оставил его. Я затем, дорогой дядюшка, рассказываю тебе все это, что помню о твоем интересе к Павлу — человеку, которого приговорили к смерти за проповедь этой религии. Ты говорил мне, что христианство уже проникло во дворец Цезаря; я же могу сказать, что оно проникло также в души солдат Цезаря.
А помимо того, я хотел бы рассказать тебе о приключениях, недавно случившихся с нами, когда мы отправились на розыски провианта по холмам, что тянутся на юг до реки Иордан. В тот день...
(Здесь отрывок заканчивается.)
1922 г.
ТОПОР С ПОСЕРЕБРЕННОЙ РУКОЯТЬЮ
3 декабря 1881 года д-р Отто фон Гопштейн, профессор сравнительной анатомии Будапештского Университета и попечитель академического Музея, был самым подлым образом зверски убит прямо у входа в здание университета.
Мало того, что жертвой подобной жестокости оказался человек видный и весьма популярный среди студентов и горожан, но имелись в деле еще и особые обстоятельства, способствовавшие тому, что данный случай привлек живейшее внимание публики и заставил говорить о себе всю Австро-Венгрию.