Достопочтенному Чарлзу Монтегю,
управляющему финансами[15]
Сэр!
Я желал бы от всего сердца, чтобы эта пиеса обладала наивозможнейшими совершенствами, дабы она была более достойна вашего благосклонного внимания, а мое посвящение ее вам было бы соразмерно с тем глубочайшим почтением, каковое всякий, кто имеет счастье быть с вами знакомым, испытывает к вашей особе. Сия комедия снискала ваше одобрение, быв еще в безвестности; ныне, представленная публике, она нуждается в вашем покровительстве.
Да не подумает кто-либо, что я почитаю свою пиесу лишенною недостатков, ибо иные из них очевидны для меня самого. Не стану скрывать, что намеревался (побуждаем к сему то ли тщеславием, то ли честолюбием) сочинить комедию искусную и при том правдивую; однако таковое предприятие привело мне на память поговорку Sudet multum, frustraque laboret Ausus idem[16]. И ныне, наказуя себя за гордыню, я вынужден покаяться: и замысел был дерзок, и выполнение его несовершенно. Однако же смею полагать, что не во всем постигла меня неудача, ибо в том, что относится к развитию действия, комедия построена правильно. Это я могу утверждать с некоторой долею самодовольства, подобно тому, как зодчий может утверждать, что дом построен по плану, начертанному им, или как садовник — что цветы посажены им в соответствии с таким-то рисунком. Поначалу мною была замыслена мораль, а уж потом к этой морали я сочинил басню и не думаю, чтобы воспользовался хоть в чем-нибудь чужой мыслью. Сюжет я сделал насколько мог ясным, ибо он в пиесе единственный; а единственным я его сделал потому, что хотел избежать путаницы и положил соблюдать три сценических единства. Впрочем, сэр, моя речь является большой дерзостью в отношении вас, чья проницательность лучше распознает ошибки, чем я сумею в них оправдаться, вас, чья благожелательная зоркость, подобно зоркости влюбленного, обнаружит скрытые здесь красоты (буде они имеются), о коих мне самому не пристало распространяться. Полагаю, что не совершил неприличия, назвав вас влюбленным в поэзию: весьма широко известно, что она была благосклонной к вам возлюбленной, — не умея отказать вам ни в каких милостях, она принесла вам многочисленное и прекраснейшее потомство… Я обрываю себя здесь на полуслове по причине понятной, надеюсь, каждому: дабы не сбиться на поток восхвалений, которые мне было бы столь легко расточать о ваших трудах, а вам было бы столь тягостно выслушивать.
С тех пор как комедия была представлена на театре, я прислушивался ко всем сделанным ей упрекам, ибо отдавал себе отчет, в каком месте тонкий критик мог бы приметить слабость. Я был готов отразить нападение; признаю с полной искренностью, что в иных местах предполагал настаивать на своем, в иных — оправдываться; а если бы уличен был в явных ошибках, то чистосердечно бы в них покаялся. Однако я не услышал ничего такого, что требовало бы публичного ответа. Самое существенное, что могло быть истолковано как упрек, следовало бы отнести не на счет сей пиесы, но на счет всех или большей части пиес, которые вообще были когда-либо написаны: речь идет о монологе. И потому я хочу ответить на этот упрек не столько ради самого себя, сколько для того, чтобы избавить от хлопот своих собратьев, коим могут сделать подобный же упрек.
Я допускаю, что когда человек разговаривает сам с собой, это может показаться нелепым и противоестественным; так оно и есть по большей части; но порою могут представиться обстоятельства, в корне меняющие дело. Так нередко бывает с человеком, который вынашивает некий замысел, сосредоточась на нем, и когда по самой природе сего замысла исключается наличие наперсника. Таково, конечно, всякое злодейство; есть и менее вредоносные намерения, которые отнюдь не подлежат передаче другому лицу. Само собою разумеется, что в подобных случаях зрители должны отчетливо видеть, замечает ли их сценический персонаж или нет. Ибо если он способен заподозрить, что кто-то слышит его разговор с самим собой, он становится до крайности отвратительным и смешным. Да и не только в таком случае, но и в любом месте пиесы, когда актер показывает зрителям, что знает об их присутствии, это невыносимо. С другой же стороны, когда актер, произносящий монолог, взвешивает наедине сам с собою pro и contra[17], обдумывая свой замысел, нам не следует воображать, что он говорит с нами, ни даже с самим собой: он лишь размышляет, и размышляет о том, о чем было бы непростительно глупо говорить вслух. Но поскольку мы являемся незримыми для него свидетелями развивающегося действия, а сочинитель полагает необходимым посвятить нас во все подробности затеваемых козней, то персонажу вменяется в обязанность уведомить нас о своих мыслях; а для того он должен высказать их вслух, коль скоро еще не изобретен иной способ сообщения мыслей.
Другой весьма неосновательный упрек был сделан теми, кто не удосужился разобраться в характерах действующих лиц. По их мнению, герой пиесы, как им было угодно выразиться (имелся в виду Милфонт), — простофиля, которого легче легкого вставить в дураках, обвести вокруг пальца. Но разве каждый, кого обманывают, непременно простак или глупец? В таком случае я боюсь, что мы сведем два различных сорта людей к одному и что самим мошенникам будет затруднительно оправдать свое звание. Неужели же чистосердечного и порядочного человека, питающего полное доверие к тому, кого он полагает своим другом, к тому, кто ему обязан всем, кто (подтверждая это мнение) соответственно себя ведет и проверен в ряде случаев, неужели — говорю этого человека, оказавшегося жертвой предательства, следует поверстать тотчас же в дураки по единственной причине, что тот, другой, оказался подлецом? Да, но ведь Милфонта предостерег в первом акте его друг Беззабуотер. А что собственно означало это предостережение? Оно всего лишь должно было пролить некоторый свет зрителям на характер Пройда до его появления, но никак не могло убедить Милфонта в измене; этого Беззабуотер сделать был не в состоянии, ибо не знал за Пройдом ничего предосудительного, тот просто ему не нравился. Что же до подозрений Беззабуотера о близости Пройда с леди Трухлдуб, то следует обратить внимание, как на это отвечает Милфонт, и сопоставить ответ с поведением Пройда на протяжении всей пиесы.
Я снова просил бы своих оппонентов глубже заглянуть в характер Пройда, прежде чем обвинять обманутого им Милфонта в слабости. Ибо, подводя итоги разбору этого возражения, могу сказать, что, лишь недооценив хитрость одного персонажа, можно было прийти к выводу о глупости другого.
Но есть одно обстоятельство, которое задевает меня более, чем все кривотолки, которые довелось мне слышать: это утверждение, что на меня обижены дамы. Я душевно скорблю по сему поводу, ибо не побоюсь заявить, что скорее соглашусь вызвать неудовольствие всех критиков мира, чем одной- единственной представительницы прекрасного пола. Утверждают, что я изобразил некоторых женщин порочными и неискренними. Но что я мог поделать? Таково ремесло сочинителя комедий: изображать пороки и безумства рода человеческого. А коль скоро существуют лишь два пола, мужской и женский, мужчины и женщины, из коих и состоит человеческий род, то если бы я не касался одной из его половин, мой труд был бы заведомо несовершенным. Я весьма рад представившейся мне возможности низко склониться перед обиженными на меня дамами; но чего иного они могли ждать от сатирической комедии? ведь нельзя ждать приятной щекотки от хирурга, который пускает вам кровь. Добродетельным и скромным не на что обижаться: на фоне характеров, изображенных мною, они лишь выиграют, а их достоинства станут более заметны и лучезарны; особы же другого рода могут тем не менее сойти за скромных и добродетельных, если сделают вид, что сатира нисколько их не задела и к ним не относится. Поэтому на меня возводят напраслину, якобы я нанес вред дамам, тогда как на самом деле я оказал им услугу.