писем или записок не обнаружили. Каюту опечатали. В кормовой подшкиперской обнаружили отсутствие большой такелажной скобы. О происшедшем радировал в Одессу, Москву и Ленинград.

По телефону связался с нашим генконсулом в Стокгольме и попросил прибыть на судно. Свой выезд в Линхамн, естественно, отменил. Начальнику радиостанции было приказано записывать на магнитофон последние известия, передаваемые английскими и шведскими станциями.

Во второй половине дня на судно прибыли генконсул и юрист торгпредства. Ветер начал усиливаться, и стоящий лагом теплоход «Очаков» отошел. Передача груза была приостановлена, а траление прекратили.

Вечером начали прослушивать записанные на пленку известия. Английская радиостанция сообщила: «Русский морской офицер ищет убежища в Швеции». Это известие взволновало генерального консула. (Впоследствии оказалось, что офицер наших ВМС бежал на мотоботе из Гдыни в Швецию.)

На рассвете 9 июня приняли трех водолазов, прибывших на пароходе «Любань». Первый вопрос водолазов был: «Поставили ли вешку в месте предполагаемого падения человека?» Узнав, что веха стоит, они этому очень обрадовались, так как в противном случае поиски считали тщетными.

В 11.20 водолаз поднял со дна труп капитана Вотякова. Одет в форменный костюм, у пояса закреплена такелажная скоба. В карманах ничего не обнаружили. Развернув танкер так, чтобы ничего не было видно с маяка Дрогден, подняли тело на палубу. Обмыли, одели и уложили в три спаянные бочки. Ночью на мотоботе перевезли тело на подошедший пароход «Аусеклис», следующий в Ленинград. С ним же отправил подробный рапорт о происшедшем.

Утром 10.06 получил распоряжение начальника пароходства вступить в командование судном. Приказал комиссии вскрыть каюту капитана и опечатать личные вещи Вотякова в отдельном шкафу. При вторичном осмотре каюты в бельевом рундуке обнаружили посмертное письмо капитана. В своем письме он просил никого не винить в его смерти, благодарил всех за оказанную помощь и извинялся перед начальником пароходства: «Я очень извиняюсь, что не оправдал Вашего доверия. Я этого не хотел, прошу меня извинить».

Было очень грустно читать это последнее его послание. Хотя вина его — грубая навигационная ошибка — была очевидна, но последствия аварии были сведены до минимума, и суд обязательно учел бы это.

Вот, Виктор Викторович, и вся история. Как моряк и опытный в таких делах человек, вы кое- что усмотрите между строк этих записей. Исчезновение капитана разными лицами рассматривалось по- разному, соответственно и поступали запросы по радио вроде: «Указывали ли вы капитану Вотякову на его виновность?!» Или такой дурацкий вопрос: «Велось ли за капитаном постоянное наблюдение?» Ну, и т.д.

Ничего, конечно, в отношении этого бедного человека плохого сделано не было. Как я уже говорил, наоборот, к нему проявили мягкость и внимание. Тот факт, что нашли его посмертное письмо, был для нас весьма важным. Сообщение английской радиостанции о побеге русского офицера тоже нелегко было услышать. Время было такое — сами помните. Вся операция осталась в тайне, и за границу ничего не просочилось.

Факторович В. И.

28.06.86».

На «Андижане», который вез Вениамина Исаича Факторовича на «Энгельс», был и Василий Васильевич. Он труп Вотякова своими руками в бочки из-под бензина укладывал.

На остановке из заблудившегося трамвая № 41 вагоновожатый орал: «Эй, вдруг кому в Стрельну надо! Эх, прокачу!»

А почему бы мне июльским днем вдруг не взять да и катануть в Стрельну? — подумалось мне. Делать-то вовсе нечего… Великий Блок, уже смертельно больной, добрался до трама и съездил в Стрельну. Ну, смертельная болезнь мне вроде на данный момент не грозит — обычный рейс в Арктику. Правда — и это уж воистину правда — ПОСЛЕДНИЙ рейс.

И я забрался в вагон.

Вообще-то у нас с поэтом масса совпадений: он в силу тонкой нервности своей натуры не мог есть в гостях, при людях. Потому и я вечно не закусываю. Опять же кораблики любил рисовать. С детских дневников у него сплошные кораблики. Я-то больше цветочки всегда любил, но суть одна…

Громыхаем мимо Красненького кладбища. А если попробовать могилку Юльки Филиппова отыскать? С самых похорон не навещал — свинья!

Вылез, трам ушел, я оглянулся, одумался. Куда там! Хоронили-то вроде поздней осенью, тридцать лет тому, а сейчас сплошные заросли — все стежки-дорожки перепутались. У Юльки была здоровенная тетрадь, этакая амбарная книга со стихами. Ее изъял следователь. И предсмертное письмо Юльки ко мне. Надо бы хоть в архивы съездить — вдруг уцелела? Интересно, сколько лет в архивах дела самоубийц хранятся?… Про жертв лагерей ныне многое проясняется. А кто посчитает тех из моего поколения, кто не вынес духовного гнета и ушел из жизни сам, по собственному, так сказать, желанию? Иногда с помощью водки, а чаще при полнейшей трезвости (девушки, например). Я про конец сороковых и начало пятидесятых вспоминаю.

Юльку в морге мы снимали с того стола, где за три года до него лежала Лиля Куприянова. Она отравилась, он повесился. И оба прошли через морг той самой больницы им. 25 Октября, в которой в блокаду умерла моя тетя Матюня и возле которой мы, послевоенные курсанты, на шлюпках дозор несли. Книжек надо было поменьше читать, особенно эту проклятую русскую классику. Читали бы современников, небось и сейчас живы были…

И куда это несут меня мысли июльским чудесным днем по дороге к тенистым кущам и аллеям Стрельнинского парка?

Трамвайная линия была пуста, я подложил носовой платок и присел перекурить на рельсу. Сам эту рельсу здесь укладывал тридцать пять лет назад. И теперь имею полное право на ней посидеть. Как это англичане про «умереть» говорят? Да, «переплыть реку» говорят. Кажется, у Мелвилла встречается. «Море было моим Гарвардским и Йельским университетом…» Это тоже он сказал. Что ж, могу повторить… От рельсы пахло теплой натуральной сталью.

Над кустарниковыми зарослями у входа на кладбище торчали подстриженные тополя. Тополя-пуделя…

Сотня голубей, конечно, топтались на площадке. Пикассо сюда не хватало… Вместо Пикассо две старухи кормили голубей хлебными крошками.

И почему-то уже изредка летели откуда-то и падали пожелтевшие, осенние листья.

В канаве валялась вверх колесами ржавая детская коляска.

Одна старуха — с толстыми, слоновьими ногами — подошла ко мне, заговорила. Другая — с обгорелым на солнце лицом, безносая — выглядывала из-за нее.

Любят меня старухи. Что бы это значило? Тем более взаимности в себе я что-то не замечаю.

Старуха со слоновьими ногами доверчиво и не сбиваясь рассказывала, что давеча хорошо беседовала с мужем. Я не сразу понял, что беседовала она не с живым человеком, а с мертвецом на его могиле.

Живость рассказа старухи и альбиносная белость глаз были в сочетании довольно жуткими, хотя и не без театральности.

И вдруг ловлю себя: все это уже было! Все повторяется, все было, было, было, было… или в прошлых книгах писал и забыл? Но точно: и внутреннее настроение, состояние души, и состояние природы, ее настроение — все повторяется или даже в тысячный раз происходит во мне и окружающем мире.

Старуха с мертвыми глазами, теплая рельсина и детская коляска колесами вверх…

От старухи кое-как отделался, но от размышлений об отношении с действительностью и искусством отделаться оказалось не так-то просто. Ведь это истинная правда, что еще в сороковых — начале пятидесятых мы с Лилькой и Юлькой читали «Искусство и революция» Гейне и даже мрачные сочинения композитора, философа, предтечи фашизма Вагнера, а не только русских классиков.

Ну, а детство, само детство. Довоенное еще?

Где-то в сороковом мать повезла в Крым. Мисхор, Алупка. Запах нагретых солнцем незнакомых трав, колючих зарослей. Полное безразличие к морю и любовь к козам, которые бодаются, и делают это довольно

Вы читаете Последний рейс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×