электричеством, сформулировавший закон сохранения вещества.
«…Все перемены, в натуре случающиеся, такого суть состояния, что сколько чего у одного тела отнимется, столько присовокупится к другому, так, ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте… Сей всеобщий естественный закон простирается и в самые правила движения, ибо тело, движущее своею силою другое, столько оныя у себя теряет, сколько сообщает другому, которое от него движение получает».
А вот Державин:
Здесь уже городская нервность, которая и нам хорошо знакома. Через «Достигло дневное до полночи светило…» и «Что ветры мне и сине море?..» вдруг понимаешь, как вырастало пушкинское:
Чего не умеем мы, так это выказывать словами любовь. Разве передашь, что испытываешь, переписывая такие строки?..
Царь признал, что Пушкин есть первый ум России. Про талант царь не взял на себя смелость судить. Что опаснее для государя: ум или талант?
Заграница деликатно недоумевает по поводу нашего преклонения перед Пушкиным, ибо смертно скучает над «Онегиным». Русский же, и не читавши «Онегина», за Пушкина умрет. Для русского нет отдельно «Онегина» или «Капитанской дочки», а есть ПУШКИН во всех его грехах, шаловливости, дерзости, свете, языке, трагедии, смерти…
В США проводятся опросы «Кому вы хотели бы пожать руку?». Дело идет о живых людях. Если провести такой опрос у нас, предложив назвать и из ныне живущих, и из всех прошлых, то победит Пушкин. И не только потому, что он гениальный поэт. А потому, что он такой ЧЕЛОВЕК. Может быть, Набоков превосходно перевел «Онегина», но тут надо другое объяснять западным, рациональным мозгам.
Человека, который написал «Выстрел», уже ничто не остановит на пути к барьеру. Когда Пушкин написал «Выстрел», он подписал себе смертный приговор. Ведь он бы дрался с Дантесом еще и еще – до предела и без отступлений. Это уже ЦЕЛЬ. Свершив первый шаг, неизбежно движение к самому пределу. А смертный приговор – в любом случае. Если бы он убил Дантеса, то уже не был бы великим русским поэтом, ибо убийца в этой роли немыслим. Разве сам Пушкин простил бы себе? Остынув, придя в себя, разве он мог бы не казниться? И в какой ужас превратилась бы его жизнь… Пушкин – на вечном изгнании за границей!
Странно, что наши предки, у которых времени было в десять раз больше нашего, говорили короче. Суворовские боевые приказы своей лаконичностью вошли в поговорки и пословицы. Петр был болезненно жаден на слова. Когда читаешь его письма, видишь человека поступков, которому противно писать лишнее слово. Правда, он никогда не был силен в грамматике, однако образность и сила его приказов отлично проникала в застойные мозги сподвижников.
А вот текст, который я знаю наизусть и трагичнее которого представить трудно. Он написан больше ста лет назад. В нем пятьдесят слов – письмо-телеграмма:
«Неприятель подступает к городу, в котором весьма мало гарнизона; я в необходимости нахожусь затопить суда вверенной мне эскадры и оставшиеся на них команды с абордажным оружием присоединить к гарнизону Севастополя. Я уверен в командирах, офицерах и командах, что каждый из них будет драться как герой; нас соберется до трех тысяч; сборный пункт на Театральной площади. Адмирал Нахимов».
Каково было доверие адмирала к народу, матросам, если, отдавая приказ на потопление лучшей эскадры России в разгар войны, он не нуждался в разжевываниях, не нуждался в страховке самого себя пунктами и параграфами.
Вероятно, именно страх перед ответственностью, неверие в свои способности и неверие в способности и интуицию народа порождает многословие в речах и книгах…
Подменный штурман все-таки приехал. Я расставался с «Челюскинцем». В противогазе в полумраке и холоде мертвого, загазованного судна собирал чемодан. Шмутки не лезли. Фумигаторы торопили. Волновала судьба сардинского кактуса – убьет его газ или нет? Брать с собой кактус было невозможно. Он должен был приплыть в Ленинград, еще раз обогнув Европу.
Самолеты из самого Новороссийска не летают. Поезд Новороссийск – Краснодар дрянной, грязный. Пассажиров было битком. Соседи чавкали неизменную поездную еду или храпели. Я для бодрости пил отвратительный портвейн прямо из бутылки. Он теплый был, сладкий.
Вошел слепец. И очередной рейс закончился для меня, как когда-то в Мурманске, – самодеятельной вагонной песней. Слепец запел гнусаво, но с чувством:
Перестали чавкать соседи, подавали слепцу щедро.
Новороссийская и севастопольская была, черт побери, вокруг земля, геройская, флотская.
Я слепцу не подал – стыдно мне почему-то подавать. Вышел за ним в тамбур. Мы покурили. Автора песни слепец не знал, сам им тоже не был. Ослеп при бомбежке Анапы, еще мальчишкой. Отец погиб в войну. Мать жива, в Анапе. Был женат. Жена умерла от водянки в прошлом году. Две дочери. Одна уже работает, другая в седьмом классе.
Космический теплоход, череп и кости
В беседе с корреспондентом ТАСС начальник отдела морских экспедиционных работ Академии наук СССР, доктор географических наук, дважды Герой Советского Союза И. Д. Папанин сообщил:
– Экспедиционный флот Академии наук СССР пополнился новыми экспериментальными судами: «Долинск», «Вежица», «Ристна», «Аксай», «Борони-чи», «Космонавт Владимир Комаров», «Невель». Они предназначены для проведения работ, связанных с изучением верхних слоев атмосферы и космического пространства.
На экспериментальных судах будут производиться научно-исследовательские работы по наблюдению за космическими объектами в районах Атлантического, Индийского, Тихого океанов и Средиземного моря.
Весной я прилетел с Черного моря в Ленинград, отгулял двадцать дней и получил назначение на экспериментальное судно «Невель».
Знал о будущем мало. «Невель» производит работы по наблюдению за космическими объектами в Южном полушарии. Последний рейс длился одиннадцать месяцев, без заходов в советские порты. В рейсе слегка психически заболел один из старших командиров.
Таким образом, я попадал в эпицентр мировой научно-технической революции.
У причала с магическим номером «33» теплохода «Невель» еще не было, хотя в кадрах уверяли, что он там перетер в пыль и муку швартовы, ожидая меня.
Светило солнышко, пустынно было – причал № 33 на самом краю порта. Травка чахла между шпал на путях. Громоздились под брезентами грузы. Весь остров Вольный был завален ими.
Слева виднелись низкие причалы Кривой дамбы, впереди плыл в июньской дымке Лесной мол, правее уводил в узкие просторы Финского залива Морской канал.
Видение Лесного мола не умиляло меня. Я вспоминал безобразную погрузку досок на Лондон.
На причале торчало несколько павильончиков – для сувениров, газетный. Они, как положено, были