у него был магнит. И магнит этот в обязательном порядке должен был попасть великану в его металлический лоб. Потому и поведение старших братьев не является с нравственной точки зрения подлым и мерзким. Они пустили младшего в бой потому, что знали про его шашни с магнитом. И, таким образом, никакого исторического урока пользы дилетантства здесь нет, а как раз наоборот.
Литературовед спросил, откуда я высосал такую чушь. А я ему сказал, что надо знать древние арабские лоции, но, сказал я еще, такие вещи в вашем университете не преподают. Тут он заметил, что я пишу с грамматическими ошибками, и это позор, и что мне следовало бы нанять себе репетитора, если я не удосужился получить филологического образования в свое время. Тут я ему сказал, что если все филологи такие, как он, то я скорее пойду коз пасти, нежели к ним на выучку.
Вот так мы распрощались. И я пошел в последний раз прогуляться с товарищами-собаками. У меня сердце разрывалось от тоски при мысли о нашей разлуке. Удивительно я привык к Шалопаю и Рыжему за этот месяц. Но поделать ничего нельзя было. Я уезжал по вызову отдела кадров нового, только образующегося пароходства. Начальником кадров там оказался мой старый приятель. И он отправлял меня в рейс дублером капитана на полгода. Это была такая выгодная синекура, что отказываться я и думать не смел.
Уже выпал и установился снег.
Низкое небо ранней зимы. Тишина покинутых дач. Далекий звон колоколов.
На выходе из поселка нам встретилась девица в норковом манто с беленьким моськой на поводке. Завидев моих псов, моська взорвался злобным лаем и заметался, как щуренок на спиннинге. Девица приподняла песика на поводке, и он завращался в разные стороны, продолжая дергаться и булькать ненавистью. Моська крыл моих товарищей визгливой руганью молодого евнуха.
— Возьмите, пожалуйста, вашего мопса на руки, — сказал я девице.
— Он не боится! — с гордостью за отчаянную смелость евнуха, которому в жизни совершенно нечего терять, сказала девица и опустила моську на снег. Псы прошли мимо, старательно сохраняя невозмутимость плебейских душ. И я уже вздохнул было спокойно, как шавка рванулся вслед за моими товарищами с какой- то совсем уж безобразно-кощунственной руганью, он просто харкал им в души.
Слон дедушки Крылова был слоном, а мои товарищи были все-таки обыкновенными собаками. Первым утратил выдержку флегма Рыжий и оспорил глупца. Я не успел и головы повернуть, как Рыжий оказался возле завизжавшей девицы и трепанул мопса. Шалопай, естественно, тоже как с цепи сорвался.
И кучу малу я разнимал при помощи здоровенного сука. Но так как это была единственная вспышка человеческой злости и даже остервенения у Рыжего и Шалопая, то я ограничился двумя ударами Рыжему по заду и одним ударом Шалопаю по боку, причем вытянул я их дрыном, честно говоря, не изо всей силы.
Стенания мопса и девицы довольно долго сопровождали нас в тиши ранней зимы. И все это время псы держались от меня на приличной дистанции и делали виновато-обиженный вид, но потом все забылось.
Мы ушли далеко за поселок, за высокие и высокомерные ограды богатых дач, в поля и перелески, к любимому нами оврагу с ручьем на дне его, перешли овраг и поднялись на взгорок. Там шуршала от слабой поземки мертвая трава.
Небо было серым равномерно — солнце не угадывалось даже за тучами. Равномерно падали снежинки из неба. Далекие, за оврагом ели упирались в небо сине-зелеными острыми вершинами. Это были старые, очень высокие ели. Над лесом видны были только их верхушки. Ниже темно-фиолетовые стволы ясеней сливались в сплошную широкую полосу, закрывая противоположную сторону оврага. Родные осины стояли уже на этой стороне. Где-то у их подножий под снегом бежал ручей, через который я недавно переходил по узкому, в две доски мостику, и собаки проваливали свои глупые лапы в запорошенные снегом щели между досками.
Живая вода среди зимы и сугробов улучшает настроение. Особенно, если в этой воде есть зеленые, живые водоросли. И все надеешься, что мелькнет рыбка, которая не умеет плавать и не боится морозной зимы.
Откос оврага с моей стороны был весь покрыт глубокими сугробами, их намело возле каждого кустика. И снег, несмотря на серость небес, был бел ослепительно, и еще блестки отдельных снежинок вспыхивали в нем.
В сугробах носились собаки. Они увидели, что я остановился и закурил, и решили порезвиться, чтобы развлечь меня и самим размяться и прополоскаться в снегу…
Их убили через несколько дней после моего отъезда. Физиоман-литературовед переел плешь администрации жалобами на ночной лай и санитарные нарушения со стороны бесхозных собак. Кроме того, как оказалось, моська принадлежал его любимой аспирантке. Думаю, свою роль сыграл и наш последний разговор, когда я потерял выдержку и слишком уж изобретателя высмеял.
Собак поймали, связали, морды им обмотали тряпками, а потом сбросили в подвал, где они провалялись сутки в ожидании специальной машины-душегубки, которая и отвезла их на мыловаренный завод.
В результате легкомысленный Фюнес перестал маячить за моим героем. Его заменил изобретатель- литературовед, что оказалось началом конца комедии.
Правда, я еще долго не догадывался об этом.
ПУТЕВЫЕ ПОРТРЕТЫ С МОРСКИМ ПЕЙЗАЖЕМ
Океанская зыбь при солнышке, слабом ветре и голубом небе так шелк напоминает, что всегда краем памяти мелькает детское: как мать рассказывала про сотворение моря в балете «Дочь фараона». На сцене растягивали синюю шелковую материю, а под ней прыгали на корточках взад-вперед солдаты. Это, конечно, еще в старой, дореволюционной Мариинке было. И вот полуголые солдаты прыгают и подпрыгивают, и крестами нательными трясут в духоте и синей тьме, а снаружи получается шелковое морское волнение. И еще попутно вспоминается, что солдата одного — самого смелого и ядреного кавалера — привлекали для службы Терпсихоре и в сухопутной сцене: когда герой по ходу дела стреляет из лука в льва.
Самого физкультурного и отчаянного солдата зашивали в львиную шкуру, и он в таком виде ходил на четвереньках по краю каменистого обрыва-утеса, а когда в него попадала золотая стрела, то лев рухал с трехметрового утеса лапами кверху. И вот однажды натренированный солдат заболел и его заменили нетренированным. Герой стреляет — надо лапами вверх, а нетренированный солдат как глянул вниз, так и обмер: высотища так их всех в лапоть! мама родная! да еще в запеленутом виде-то падать! вас бы зашить! так вас и так через бога в душу с присвистом!.. Лев продолжает по краю утеса бегать: вид делает, что стрела, мол, не сильно ему повредила или даже вовсе пролетела за ветром — не убит он еще, жив, курилка!.. Герой еще одну золотую стрелу — хрясть! — прямое попадание! — аж ребро затрещало! — некуда деваться, падать надо!.. Тогда поднимается царь зверей на задние лапы, крестится передней лапой с истинным российско-солдатским замахом и, осененный, прыгает с утеса задними лапами вперед…
Вот эти оперные конфузы и вспоминаются, когда пробуешь нарисовать морской пейзаж. Слова бегают на четвереньках и ползают на карачках по бумаге, но им там тесно, и скучно, и душно, как солдатам на сцене под театральной материей, и они не способны взволновать бумажную равнодушную гладь.
Трудное, если не безнадежное дело морской пейзаж нынче.
Только напевный лад, величавый ритм сказания, трень-брень древних гуслей способен помочь. Но под гусли современный читатель уснет быстрее, нежели от ноксирона.
Графиня с Мобилом приехали в открытой шикарной машине. И животик у графини был открыт — южная мода — между брюками и рубашечкой голенькая полоска, очень соблазнительная.
Юра собаку в пассажиры брать не очень хотел — лишние хлопоты. А я посмотрел на полоску и в целях изучения графской психологии говорю, что, мол, пса возьмем, если графиня разрешит пощекотать брюшко. Она без всяких яких согласилась. Тут уж деваться стало некуда, я легонько пощекотал нежную мякоть и распорядился тащить мобиловское снабжение — три ящика собачьих консервов и три ящика пива — к себе