по-американски, фрукты. Напитки: вина столовые — белое и красное, вода минеральная. Горячие напитки: кофе, чай. Приятного аппетита!»
От «Приятного аппетита!» меня затошнило. Так же, впрочем, как и от «яблок по-американски» и «краб- коктейля», ибо, хотя я и знать не знаю, что это на самом деле такое, одно знаю точно: в переводе на русский это — «пыль в глаза» или «тень на плетень».
Господи, ну зачем мы, «так сказять», лезем в эти калашные ряды! Ведь «стейк с луком» будет просто железоподобным бифштексом, а все остальное будет представлено на столе в символических натюрмортах, предназначенных для лилипутских картинных галерей… Вероятно, Юрий Иванович Ямкин просто решил устроить себе некоторую стажировку перед житием за границей. Что ж, уверенность и решительность в обращении с высокими гостями, прибывающими на стоянках на борт пассажирского лайнера, чтобы тяпнуть ледяной водки в интиме салон-бара, вырабатываются не сразу. Нужен тренаж. Но почему он пригласил меня, если прием давался в честь нашего местного представителя?
Ларчик открывался просто. В Монтевидео оказался проездом журналист, который был в Ванкувере на процессе Юры. Конечно, запретить журналисту вспоминать интересное прошлое — дело абсолютно невозможное. Юра это понимал, но не хотел присутствия штатных соплавателей. Я же годился для кворума. Да и гости желали поболтать о литературных делах. Ну а журналисту не терпелось еще и продемонстрировать живость своих рассказов. И, надо отдать должное, делал он это с блеском.
Привожу почти в стенограмме журналистский рассказ о беседе нашего министерского юриста, помогавшего Юре на процессе, с боссом популярной ванкуверской газеты.
Беседа происходила, когда уже становилось ясно, что процесс наша сторона выигрывает, виновной признается канадская паромная компания, убытки делятся пополам, а капитан парома «Королева Елизавета» лишается диплома.
Журналист в лицах показывал холодную, выдержанную повадку Мослова — нашего юриста — и шумную американско-боссовскую трепотню канадского редактора:
«— Не могу сказать, мистер Фотеригэм, что канадская пресса вызывает мое восхищение, — говорит этот миляга Мослов журнальному боссу, а фамилия босса не Фотеригэм, а Галушкин; украинец, по-русски лучше нас с вами; через два часа после столкновения уже тиснул колонку о том, как большевики раздавили канадский паром, убили двух женщин и новорожденного ребенка, а теперь собирают вещи, чтобы отправляться в Сибирь…
— О! Только не путайте, пожалуйста, прессу с моими репортерами! — восклицает мистер Фотеригэм. — Одной из самых ужасных сторон репортерской работы является возможность угодить в ад еще при жизни, мистер Мослов! И, угодив в ад, еще давать оттуда репортаж. Я имею в виду бесконечные судебные процессы, когда дело выходит за рамки обычного. Да, да, мистер Мослов, однажды вы окидываете взглядом свой офис и вспоминаете, что не видели, например, Броудфута уже полтора месяца. А мелькает мысль: не удрал ли он, в конце концов, с машинисткой? Нет, говорят вам, он облекает в удобопонятную и изящную форму стенограммы судебных заседаний. И каждый добрый человек вздохнет в знак глубокого сочувствия, когда услышит об этом.
— Вероятно, капитан Ямкин не будет вздыхать, — говорит этот миляга Мослов. — Я недавно знаю капитана, но его трудно назвать злым.
— Вы меня не так поняли, мистер Мослов! Я говорю вообще о судьбе репортера на затянувшемся судебном процессе. Где-то на восемьдесят третьей корреспонденции бедняга начинает все чаще задумываться: а действительно ли публика еще интересуется марафонским делом? И от страха перед заскучавшей публикой репортер начинает подпускать в репортажи всякую клубничку…
— В нашем случае вы с нее начинали, не правда ли?
— Мы печатали рискованные заявления официальных лиц, но воздержались от собственных комментариев, мистер Мослов! А вообще, этот процесс для нас явился феноменом! Вы видите, что у публики не замечается никакой усталости от процесса? Не правда ли? Мой коллега Барри Броудфут говорит, что за двадцать два года различных расследований убийств, судов и допросов он никогда еще не сталкивался с таким постоянным и глубоким интересом со стороны общества. Повсюду, куда бы он ни шел в городе, из него выжимают сведения: „Что вы узнали еще о расследовании?“, „Кто прав?“, „Кто выиграет дело?“, „Кому, вы думаете, достанется?“ Его останавливают на улицах и в ресторане, мистер Мослов! Ему звонят домой по ночам и спрашивают его мнение, да-да, по ночам! И незнакомцы! Конечно, везде есть циники и циничная пресса. Пусть простит меня бог, но „Торонто Глоуб“ и „Мэйл“ — это циничные газетки: они дают свои безграмотные комментарии, вместо того чтобы давать факты. Они сделали на этой трагедии хорошую игру, пусть простит их всевышний! Даже какой-то репортер французского радио неожиданно появился на сцене в роли дающего какие-то показания…
— Скажите, пожалуйста, мистер Фотеригэм, как относятся юристы, специализирующиеся в морском праве, к такому широкому интересу публики и неспециалистов к сложному и специфическому с технической стороны делу?
— Они поражены!
— Чем вы сами объясняете такой интерес? Тем, что в дело вовлечены мы, русские?
— Конечно, мистер Мослов, вы-то убеждены именно в таком объяснении, но я не согласен! Да-да, не согласен! Знаете, здесь, в приморском городе, каждый читатель воображает себя моряком и экспертом в мореплавании. И не только воображает, черт возьми! Они и кое-что понимают! И знаете, что выходит по предварительному голосованию тех, кто пристает к Броудфуту?
— Конечно, не знаю, мистер Фотеригэм.
— По предварительному голосованию тех, кто по ночам звонит к коллеге Броудфуту, — здесь толстяк Фотеригэм перешел на шепот, — наш паром виновен больше!
— А что думает сам Броудфут? — этак невинно интересуется Мослов.
— Как хороший репортер, он держит свое мнение при себе. Вы от меня ничего не услышите, кроме того, что я неплохо знаю двух нервных кабинет-министров, которые были слишком голословны в своих суждениях о столкновении в проливе Пэссидж, когда совали эти суждения в газетные передовицы. Сегодня мои друзья несомненно жалеют, что сделали это…
Тут Мослов подмигивает мне и говорит: „Беги в гостиницу и скажи Ямкину, что мы победили…“ Вечером они вылетели в Оттаву…»
Такой диалог сам ни за какие коврижки не сочинишь! Его может запомнить на слух матерый газетчик- зарубежник или зафиксировать магнитофон, но никогда не высосешь из пальца.
Отошли от Монтевидео. Курс на Сандвичевы острова.
Нарывы на деснах. Заварил уругвайский эвкалипт. На судне есть врачиха-дантист, но я боюсь плохого диагноза. На психику давить будет. Лучше терпеть, пока можешь, боль, нежели признать в себе болезнь.
Совершенно здоровые зубы, за которыми я — разгильдяй и ленивец — всю жизнь тщательно ухаживал, чистил, пломбировал малейшую дырочку, гордился ими, сохранившимися даже в блокаду, теперь расползаются в разные стороны. Взглянул все-таки в справочник и решил, что это пародонтоз. Тем более нет смысла идти к врачихе — не лечится эта дрянь. Рвать будет все подряд — единственный выход. Но как же я тогда буду? Протезистов в Антарктиде еще не завели. Шамкать на мостике?
Вот ведь какая цепочка. Если бы, обходя кабинеты в портовой поликлинике на медкомиссии, я не узнал о смерти Вити и не поостерегся бы идти к его вдове, чтобы ее не травмировать, то не выклянчил бы потом по блату липового росчерка в медкарте, а теперь…
Погодка свежеет. И ветер свежеет, и воздух. Покачивать начинает. Бассейн отключили.
Мутит на качке. Брюхо-то пустое, жевать невозможно.
Я укачивался на шхуне «Учеба» и учебном корабле «Комсомолец» в самой ранней юности раз десять. Укачивался еще на спасателе «Водолаз» — американской постройки тяжелый буксир-утюг предназначался американцами для вывода из боя подбитых боевых кораблей. Он вовсе не отыгрывался на волне, брал встречную воду на нос, проседал под ее тяжестью бог знает куда, а твой желудок в моменты таких проседаний перемещался куда-то в затылок. Я был уже офицером, тошноту скрывал знаменитым и простым способом: травишь в рукав шинели, канадки, ватника, полушубка (в левый лучше), затем опускаешь руку с подветренного крыла мостика за борт — и все шито-крыто.