Трехсуточная стоянка.
У цивилизованного причала, то есть в полной безопасности и со всеми удобствами.
Австралийский коала, не успели мы еще трап смайнать, спрыгнул на этот замечательный причал и унесся по нему с такой смешной скоростью, как в фильмах начала века.
Я сходил на берег только до рынка. Нам запрещается привозить домой овощи и фрукты карантинной службой. Но ежели заложить их в ресторанный рефрижератор, то, может, и провезешь. Хотелось появиться в майском Ленинграде с экзотическими плодами. И я на остатки песет купил бананов, помидоров, разной непонятной травки и непонятных, вполне зеленых орешков.
Прекрасно, когда истратишь все деньги.
Вторые сутки стоянки отсыпался до вечера. Наконец заставил себя встать и побриться.
Тишина на судне была оглушительная.
Побрившись, я застрял перед зеркалом, раскачивая очередной зуб и решая вопрос: быть ему или не быть?
В каюту решительно постучали, и на пороге возник мой капитан.
Я бы меньше удивился, если бы увидел Беллинсгаузена.
— Разрешите? Я заметил, вы не ходите на берег. Что бы это значило?
— Несколько лет назад меня здесь укусила обезьяна, и с тех пор побаиваюсь Канарских островов, — объяснил я и перестал раскачивать зуб. Моя каюта — мой дом, а мой дом, согласно конституции, охраняется законом, и мне вовсе не хотелось видеть здесь бывшего товарища.
— Об этом замечательном факте своей биографии вы уже раструбили на весь свет, — сказал он.
Да, если честно признаться, тяжко бывает жить на судне, где ходят по рукам твои книги. Попробуйте такую пытку: пообщайтесь четыре месяца с морячками, которые четыре месяца выискивают в ваших опусах самых неуловимых блох.
— Что означает это явление Христа народу? Вы, товарищ капитан, наконец решили обойти судовые помещения? Докладываю: уборка производится систематически и…
— Хватит валять дурака. Может, пригласите сесть?
— Прошу.
Он сел и огляделся. У меня было уютно. Висели суровые антарктические акварели, пингвинье яйцо; стояли в углах дивана две конголезские статуэтки, поблескивали на столе подарки геологов — кусочки занятных минералов.
— Что это за чучела? — спросил Юра про статуэтки.
Самый неудачный вопрос, который он мог задать, хотя, прямо скажем, конголезские произведения народного современного искусства могут напугать и смелого человека. Но дело в том, что из-за них мне пришлось претерпеть отвратительное, как их лик, унижение.
— Благодаря вашим стараниям всякая связь с берегом в Пуэнт-Нуаре была запрещена, Юрий Иванович. Но я нарушил ваши приказания и глухой ночью сошел на причал. И в полной тьме купил эти чучела — они из черного дерева, торговал ими тоже, как вы догадываетесь, черный человек, потому как следует разглядеть товар я при всем желании не мог.
— Это, так сказять, такое же черное дерево, как я папуас, — заметил Юра и подкинул ближайшую статуэтку на ладони.
— Возможно, но чем-то вы похожи, — заметил я. — Мужчина вполне современен, одет модно, брюки отлично выглажены.
Мой черный мужчина действительно, к полному моему удивлению, оказался на свету в джинсовых брюках, форменной рубашке с накладными карманами и… с автоматом в одной руке и ножом в другой. А физиономия у статуэтки такая, какие здесь вырезали из черного дерева и слоновой кости и тысячу лет назад. Его подруга сохранила старомодность не только ужасной маски-лица, но и фигуры. Таким образом, влияние цивилизации на конголезских художников однополо.
Юра хладнокровно принялся изучать геологические образцы.
— А это что?
— Кварцевая друза с вкраплениями крупных агатов.
— А что такое, стало быть, друза?
— Группа сросшихся кристаллов. Так чем я, так сказять, Юрий Иванович, обязан вашему визиту? Сейчас у меня свободное время, судно в порту у причала, есть кое-какие личные дела.
— Это не черное дерево, а обыкновенная, плохо покрашенная пальма. У воина уже нога треснула, — заметил Юра. — А сход на берег в Конго не был разрешен, потому что были закрыты банки по случаю праздничных дней. Увольнять же людей без денег я не имею права.
— Простите, но деньги заказываются по радио, а о праздничных днях написано в любом справочнике. Зимовщики впервые увидели травку и деревья за год Антарктиды, но вам не хотелось принимать на себя и малейшей ответственности.
— Не говори о том, чего не знаешь.
— Попрошу не тыкать.
— А ты тоже тыкай.
— Что случилось? — спросил я. — Мама и папа мои умерли, детей нет. Так что никаких подготовлений к неприятным известиям не требуется. Давай без слюней. Что случилось на берегу? Где радиограмма?
— Нет радиограмм. Так просто зашел. Чайку попить. Рейс кончается, стало быть, скоро расстанемся.
— Не получится чаек. Электронагревательные приборы в каютах запрещены. Водки есть полбутылки. Здешнее пойло, ромовая дрянь.
— Тогда не надо. Писал что-нибудь?
Когда мы с ним раньше плавали, я был моложе, сильнее и умудрялся писать в море даже прозу — не какой-нибудь дневничок, а прозу. И читал ему иногда куски, советовался.
— Твой главный просчет, Юрий Иванович, обуржуаживание — или как там это слово произносится. Я эту болезнь наблюдаю у многих коллег-писателей. Смертельно опасная болезнь.
— Может быть. А я тебе скажу, вернее, повторю, что твой главный просчет — брякать подряд все, что думаешь. Смертельно вредная привычка. И дело не в том, что сам себя под удар ставишь и рискуешь, а, стало быть, себя выбалтываешь. Вот в повести, где меня продал, зачем распятие Христа с судьбой блокадных мальчишек спутываешь? От словоблудия? Коробит как-то.
— Ишь какие у нас капитаны пошли! Какие глубокие читатели! Какие интеллигентные! Налей-ка вот и себе рюмку этой дряни.
— Ты много пил в рейсе. Почему?
— Видишь ли, трезвым я не совершил в жизни ни одного благородного поступка. Так и в рапорте напишу, если вопрос официальный.
— Я пришел, потому что дело все-таки есть.
— По службе? Тогда почему не вызвали меня к себе в каюту, товарищ капитан? Интересует количество выпитого? Так это у артельного все черным по белому записано и бухгалтеру передано. Они сами куда нужно бумажки представят.
Он выпил полстакана ромовой водки и перекосился от омерзения.
— А ты водичкой из-под крана запей, — сказал я. — Она тепленькая, приятная.
Запивать он не стал, закурил «Уинстон».
Все это означало многое.
В конце концов у меня с Юрой, как и с однокашниками, и с теми ребятами — начинающими писателями, с которыми сосал соску в литобъединении, все происходило довольно банально и одинаково.
Когда-то мы были с Юрой близки. И с ребятами из объединения мы были близки, привязаны друг к другу, любили друг друга. Конечно, это не касается приспособленцев, бездарей. Боже, как начинающие писатели были привязаны друг к другу, любили друг друга! (Недаром это повторение «друг друга».) Друзьями мы были, переписывались, перезванивались, делились замыслами, удачами, провалами. А потом, когда начали определяться литературные судьбы и пути, началось и незаметное расхождение, но делалось оно все центробежнее и резче — дальше и дальше друг от друга, чужее и ненужнее друг другу — как лучи от уличного фонаря. И до того разошлись, что и позабыли о существовании общего начала, общего прошлого.