– Ни один человек не рождается подонком.
– Но это было заложено в нем! – заорал Хаферкамп. – Теперь меня хотят сделать ответственным за это чудовище? – Он тяжело подошел к высоким застекленным дверям и устремил взгляд в парк. Наземные прожекторы освещали группы деревьев и кусты, выхватывая их из ночи, как сказочные существа во владениях Оберона, царя эльфов. – Отвезите жену Боба в Дюссельдорф, – сказал он мрачно. – Что произойдет потом?
– Завтра же подадим иск о разводе. Я говорил с директором Земельного суда Эмменбергом. Нам назначат ближайший срок.
– А если Боб не захочет? Наверняка он не захочет – хотя бы чтоб позлить нас.
– Ему придется! Мимо
Хаферкамп медленно обернулся.
– Браво, доктор, – сдавленно произнес он. Глаза его сверкнули за очками. – Вы, право, внушаете страх! Когда вы намерены объявить недееспособным меня?
– Если понадобится, господин Хаферкамп… – доктор Дорлах улыбнулся во весь рот.
Хаферкамп покачал головой:
– Надо бы вас действительно убить и закопать. Ладно, поезжайте в Дюссельдорф! Прихватите с собой чек. Быть может, цифра сто тысяч все же загипнотизирует маленькую девочку, когда немного уляжется ее душевное смятение. Чек – лучшее лекарство, это единственная непреложная истина, которую я вынес из жизни. Все остальное зыбко. Отправляйтесь, доктор…
Спустя четверть часа БМВ Дорлаха выехал из ворот баррайсовской виллы. Хаферкамп провожал его взглядом и глубоко, с облегчением вздохнул, когда габаритные огни исчезли в темноте.
Все-таки он гордился собой. Всегда поднимается настроение, если чувствуешь себя победителем. Пусть даже скверным победителем…
Этой ночью во мраке вреденхаузенских лесов ехала еще одна машина. Правда, не в Дюссельдорф, а в глубь леса, по узким проселочным дорогам и просекам.
Гельмут Хансен подыскивал уединенное место. На заднем сиденье лежал, подпрыгивая на ухабах, мертвый Эрнст Адамс, на шее которого все еще были завязаны подтяжки. Хансен только отцепил его от окна, положил на кровать и дождался полной темноты.
Это были странные два часа. Каждый человек испытывает в обществе покойника необъяснимую трепетную робость и глубокий страх. Не перед безжизненным телом, самым безобидным на земле, а страх перед собственной смертью, в лицо которой ты заглянул и которую можешь примерить к себе. У Гельмута Хансена были иные мысли. Он ощущал отнюдь не холодную близость неотвратимого, к которому мы приближаемся с каждым часом нашей жизни, а лишь слепую ярость перед той логичностью, с которой умер старый Адамс.
Нет справедливости на этой земле, не стоит и жить на ней. Похоже, это была последняя мысль старика, когда он услышал по радио оглашение приговора. Им овладела полная безнадежность: не пробиться ему через эти колючие заросли лжи и продажности, чтобы отомстить за своего бедного сгоревшего сына. Он капитулировал перед Баррайсами. Для них это было привычным делом, а для старого Адамса означало собственный смертный приговор. Слабый должен уйти. В природе все точно так же: птенец, выпавший из гнезда, погибает.
Поэтому гордый старик решил уйти из жизни.
Это вызвало у Хансена ярость и самые фантастические планы мести. Хотя Теодор Хаферкамп и назначил его своим преемником, он не был лакеем Баррайсов. В нем было здоровое начало, он вышел из народа, столетиями привыкшего гнуть спину перед капиталом и ничего так не желавшего, как прихода мессии, защитника их прав. Вреденхаузен был образчиком такой жизни: благосостояние для всех, работа для всех, довольство каждого и уверенность в будущем, но все это ценой преданного собачьего взгляда вверх, потери дара речи, когда нужно говорить правду, слепоты, когда тебя используют в своих целях. Все, что творил во Вреденхаузене Хаферкамп, шло как бы от Бога. Кто верил в это, жил в ладу с собой и окружающим миром. Он продавал свои мозги, как проститутка, и, как сутенер, брал деньги, разрешая насиловать свою гордость.
В эту ночь Гельмут Хансен хотел быть не мессией, а всего лишь простым, заурядным мстителем. Он сидел возле мертвого Адамса, время от времени поглядывая на него и поддерживая свою ярость, наконец дождался, когда темнота ночи стала настолько непроницаемой, что можно было безопасно выехать в лес. Тогда он перекинул покойника через плечо, тот, высушенный горем, был не тяжелее ребенка, и отнес его в машину. Потом погасил везде свет, предварительно уничтожив все следы человеческого жилья в подвале, сел за руль и еще раз оглянулся. Бледное, заострившееся лицо старика слабо мерцало, как будто светилось изнутри.
– Мы сделаем иначе, – сказал вслух Гельмут Хансен, обращаясь к Адамсу. – Подожди еще пару минут.
Он снова вышел, спустился в подвал и по внутренней лестнице поднялся в дом Тео Хаферкампа. Он здесь хорошо ориентировался, из передней прошел налево, в кабинет, и снял чехол с пишущей машинки. Потом включил маленькую настольную лампу, не потрудившись даже задвинуть шторы. Дворецкий Джеймс нес сейчас службу на вилле Баррайсов – там покупали Марион Цимбал. Дядя Тео сказал Хансену накануне заседания суда в Эссене: «Купить барменшу за сто тысяч марок – не проблема. Даже если она поломается, они ведь привыкли, что им в декольте засовывают купюры. Бог ты мой, а тут сразу сто тысяч марок! Чего ей еще надо?! Строго говоря, Роберт этого вовсе не стоит». И это была единственная фраза, под которой Хансен мог бы подписаться. Он вставил лист бумаги и начал печатать.
«Моя смерть.
Кто бы вы ни были, вы вынули это письмо из кармана моей куртки, а я висел на дереве – не слишком красивое, но необходимое зрелище.
Необходимое потому, что я вишу на этом дереве ради правды. Я не могу жить в таком лживом и продажном мире, как наш. Там, где правосудие сначала фильтруется через денежное сито, а люди лижут ту задницу, которая их обделывает. Я, Эрнст Адамс, пытался поднять свой голос – он был задавлен, меня преследовали и хотели поймать купленные ищейки. Теперь говорит моя смерть, и это ее хорошая сторона: на смерть нельзя влиять, ее нельзя купить, преследовать, запретить, объявить недееспособной, запереть,