а на Пятницкой и Серпуховке без крови не обошлось. Была война, самая настоящая… Ужасное зрелище – пожар нашей типографии. Горит, трещит, рушится, падает, а спасать нельзя, пристрелят. Драгуны и казаки озверели… Рассказывают, был такой случай: мальчик поднял подстреленного голубя, поцеловал его и погрозил пальцем драгунам. Те и мальчика пристрелили. Осатанелые звери!..
– А что с Васькой, где он?..
– Конечно, забрали. Был у полиции на примете. Теперь он в переполненных Бутырках… Говорят, что не особенно виновных без суда высылать будут.
Подошли к главному корпусу типографии. Кажется, сердце перестало биться у Ивана Дмитриевича, остановилось от того, что он увидел.
Стояли обгорелые стены. Внутри, под рухнувшими сводами, заваленные головешками, под ледяным покровом торчали изуродованные остовы ротационных машин. Как ни крепился Иван Дмитриевич, разрыдался.
– С чего и как я начинал, и до чего меня довели!..
– Папа, успокойся. По миру не пойдем, на «погорелое место» собирать милостыню не станем, – увещевал его Николай Иванович.
– Да, ты прав, слезами тут не поможешь. Начнем сызнова. – Вспомнив, что сын Василий причастен к восстанию, Иван Дмитриевич тяжело вздохнул, смахнул слезы платком, сказал: – Эх, Васька, Васька, вот каково отомстили твоему отцу и всему нашему товариществу…
Повернулся и пошел обратно на Тверскую. По пути остановился против церкви Пятницкой Троицы, снял шапку, трижды перекрестился:
– Господи, помилуй меня… За какие грехи мне такое испытание? Что я, молился меньше всех? Или взяток администрации не давал?! Все было… А что они натворили!.. А ты, Николай, вернись на пепелище, посмотри, не осталось ли еще чего пригодного… На чердаке были доски, гравюры на пальмовом дереве. Двадцать лет их скупал, собирал, берег. Десятки тысяч рублей ухлопал…
– Папа, незачем туда идти. Все доски, пропитанные скипидаром, погибли. Нужна комиссия для установления убытков.
– Да, да, комиссия, комиссия, нужна комиссия…
Придя домой, Иван Дмитриевич стал просматривать письма и телеграммы от своих друзей, авторов, поставщиков и клиентов с выражением сочувствия по поводу постигшего его горя.
Особенно растрогала его телеграмма Мамина-Сибиряка:
С искренним прискорбием сегодня прочел телеграмму о разгроме твоей печатной фабрики. Давно ли мы ее открывали и радовались. Делается что-то совершенно невероятное… Куда денутся те тысячи рабочих людей, которые находили у тебя кусок хлеба. Откуда эта слепая злоба, неистовство и жестокая несправедливость.
Крепко жму твою руку и от души желаю, чтобы ты встретил и перенес постигшее тебя несчастие с душевной твердостью.
Да, давно ли это было! Ходили с Дмитрием Наркисовичем, любовались фабрикой. Кто бы мог думать и знать, что такое случится?! И революция подавлена, и фабрики-типографии нет. Самодержавие торжествует победу… Надолго ли?
К ночи, перед сном, Сытин зажег в спальне лампаду. Тревожили кошмарные сны. Спросонья он плакал навзрыд. Пробуждался весь в поту, и казалось ему, что даже в квартире преследует его запах гари.
Сытину удалось за короткое время восстановить разгромленную типографию. Он опять стал расширять свое книжное дело. Вырастала многомиллионная масса читателей; вырастали ее запросы. И то, что лет десять-двадцать назад печаталось под знаком «народной литературы», становилось уже непригодным чтивом. Деревня требовала умственную книгу и серьезную художественную литографию.
Литератор-искусствовед Виктор Никольский говорил Сытину:
– Пушкиным вы победили лубочного «Гуака». Отлично! Давайте теперь бороться против отравляющей безымянной, безграмотной лубочной картины. Наступила пора нести в народ произведения русских художников. То, что видят москвичи у Третьякова в галерее, с помощью ваших новейших печатных машин распространяйте в народе, прививайте людям вкус к настоящему искусству, к живописи.
Однажды Сытин прочитал «Мать» Горького. Повесть сильно его затронула. Но особенно поразил его крик души одного из героев книги – Рыбина, человека из деревни: «Давай помощь мне! Давай огня! Книг давай, да таких, чтоб человек, прочитав их, покоя себе найти не мог. Ежа ему под череп посадить надо, ежа колючего!..»
Вот чего не хватает в книгах – «ежа колючего». А Сытин в угоду синоду и ради увеличения прибылей вынужден без конца печатать книги духовные, жития разных святых. Шли в народ миллионные тиражи «душеспасительных», и каплей в море среди них были книги общеполезные.
После девятьсот пятого, в годы реакции, как никогда, книжные прилавки были завалены для «умиротворения» душ всякой макулатурой: о загробной жизни, о кончине мира, о едином и верном пути ко спасению, о душеспасительных наставлениях, о молитве, о последней године мира и церкви христовой на земле, о подлинном лике Спасителя, об открытии святых мощей…
Светочи христианства, страсти Христовы, столпники и отшельники, чудеса и благодатные источники, и прочая, прочая муть тучами валилась на русского деревенского читателя.
Николаю Второму и «святейшему» синоду, дабы отвлечь народ от вольнодумства, понадобились «чудеса». Стали гадать, кого бы, где бы принять во святые, объявить нетленными мощи, канонизировать, а придумать «чудеса» и сочинить «житие» желающие найдутся. Большинством голосов в синоде «во святые» был утвержден давно превратившийся в труху старец Серафим Саровский. Сам император с супругой поехали поклониться мощам. В Сарове огромное стечение народа… Но что делать Сытину? Уступить ли доход от издания синоду, или самому невинность соблюсти и большой капитал приобрести?.. Решается на последнее. Все равно ведь книги о «преподобном» независимо от него могут издать другие, и в первую очередь синод. Зачем же лишаться дохода, коль он сам в руки лезет?..
Сытин проявляет изворотливость. И не только меркантильные соображения толкают его на это, но и необходимость «выслужиться» перед власть имущими, в интересах главного дела. И вот за короткий срок он