просили они «разузнать, жив ли Костя или уж нет его». Матвей догадывался, что племянник-летчик воевал в Испании, но что с ним случилось после падения республики, не знал. Опустив веки, он ясно видел сосновые рубленые стены родного дома на Волге, лица близких. Вспомнилось, как двенадцать лет назад гостевал у брата, гулял на свадьбе Кости. Сильно, до тоски, потянуло домой. То была острая, неподвластная разуму горечь, не покидавшая Матвея много дней.
С таким настроением он отправился однажды на заседание рейхстага, куда пригласил его сам министр иностранных дел.
В рейхстаг пришел минут за десять до начала заседания, в дипломатической ложе сел позади всех.
– Рузвельт одарен талантом тонкой иронии, – возбужденно говорил польский посол граф Липский. – В послании к фюреру он писал: «Вы утверждаете, что не желаете войны. Если это верно, то и не должно быть никакой войны». Держу пари, Гитлер сейчас протрубит отбой.
«А по-моему, он опять назовет президента продавшимся евреям и потребует Данцигский коридор», – подумал Матвей.
Гитлер вышел на трибуну в обычной форме партайлейтера. По пунктам высмеивал он послание президента Рузвельта.
– Они не понимают Германию, – говорил рейхсканцлер. – Германия внесла свой вклад в дело мира, установив протекторат над Моравией и Богемией, присоединив к себе Австрию и Клайпеду. Пусть сами правительства Бельгии, Голландии, Балканских стран, о которых печется самоуверенный господин Рузвельт, скажут: угрожаю ли я им? – Гитлер посмотрел на дипломатическую ложу. – Они не посмеют так сказать, ибо это была бы ложь. А я никому не прощу лжи! Я беспощадно покараю лжецов, на каком бы континенте они ни находились!
Когда Гитлер, угрожающе возвысив свой резкий голос, крикнул, что Данциг все-таки будет возвращен Германии, польский посол Липский встал и вышел из ложи, держась за спинки стульев.
Послышался рев, когда Гитлер, не стирая слез со своих трясущихся щек, прокричал, что Германия должна расшириться или погибнуть: третьего пути ей не дано провидением.
Матвей нередко слышал воинственные речи канцлера, но никогда еще предчувствие близкой катастрофы не угнетало его с такой силой, как сейчас. И пожалуй, впервые за свою многолетнюю дипломатическую службу он всем существом почувствовал смертельную угрозу, но не себе (жизнь дипломатов меньше всего подвергалась опасностям войны), а родным. Долго ли еще могут они жить спокойно или им придется страдать и умирать на войне? Он сам когда-то был солдатом и на всю жизнь запомнил зверскую жестокость войны. На этот раз она будет еще бесчеловечнее. Ярости больше, оружие уничтожения совершеннее и мощнее.
Вернувшись в посольство, Матвей позвал в кабинет шифровальщика с бумагами. Сообщения о трудностях московских переговоров между Советским Союзом и англо-французской делегацией укрепили его вывод, что единого фронта против Гитлера не получается.
Три недели назад Советское правительство предложило Англии и Франции заключить пакт трех держав. Чемберлен отказался. Английский и французский послы вели открытые переговоры в Москве, здесь же, в Берлине, англичане вели тайные переговоры с Германией и, судя по всему, придавали им большее значение, чем московским переговорам. Насколько мог судить Матвей по имеющимся у него сведениям, англо-французские политики давали понять Гитлеру, что у Советского Союза нет союзников.
Шифровкой Матвей сообщил в Москву о неожиданном внимании к себе со стороны канцлера и министра иностранных дел, о бурном энтузиазме членов рейхстага, о тайных переговорах англичан с немцами. На этот раз он позволил себе высказать свою оценку последних событий: англичане чересчур увлеклись своей обычной дипломатической игрой – столкнуть лбами немцев и русских, но Гитлер, очевидно, не склонен в данный момент нападать на Советский Союз, скорее всего, он намерен нанести удар по Версальской системе.
Матвея вызвали в Москву.
III
На прием к Можайскому, ответственному работнику европейского отдела, Матвей отправился через два часа после того, как его самолет сел на Центральном аэродроме.
Можайский тяжело привстал и вышел из-за стола навстречу Матвею, указал налитым красным пальцем на стул, снова поместил в кресло свое полное тело, поерзал с полминуты и запахнул полы бурого пиджака. Этот человек, за всю свою пятидесятилетнюю жизнь не выезжавший дальше Можайска, как шутили над ним сослуживцы, считался знатоком «европейских проблем», печатал в энциклопедии статьи о западных странах. Он вынул из ящика стола расшифрованную и перепечатанную на машинке докладную Крупнова, поутюжил пухлой ладонью.
– Да, нынче многие носятся с прожектами спасения мира. Вы, Матвей Степанович, оказались смелее всех: обвиняете нашу дипломатию в привычке думать по старинке, – сказал он бархатным, веселым голосом.
– Если позволите, Сергей Сергеевич, могу добавить к докладной…
Можайский с кроткой покорностью судьбе выслушал Крупнова, потом, глубоко вздохнув, с дружеской настойчивостью посоветовал, чтобы Матвей подавал факты, только факты! А делать выводы, слава богу, есть кому и без Матвея и без него, Можайского!
Чувствовалось его непритворное довольство тем, что не приходилось ему ломать голову над осмысливанием фактов, потому что есть люди, почему-то обязанные делать это за него.
Хитро и мудро улыбаясь, покачивая лысой головой, Можайский высказал предположение:
– Не потому ли товарищ Крупнов завышает военный потенциал Германии, что много лет смотрит на парады у Бранденбургских ворот и давно не видит демонстраций на Красной площади? А? – И с наивной детской прямолинейностью закончил: – Не окислилась ли душа в смрадном климате гниющего мира?
Он умел говорить оскорбительное таким обезоруживающе приятельским тоном, что обижаться на него и тем более выказывать обиды было невозможно.
– О, я ничего так сильно не желаю, как смотреть парады на Красной площади! – воскликнул Матвей и, затаив недобрую улыбку под усами, закончил мечтательно: – И по возможности дальше Можайска никуда не выезжать.