«Очнись, умытая Россия!»
Читаю с волнением вслух.
— Братья и сестры во Христе! Россия распята. Попаршивела земля дедов наших, поотравлены реки наши великие, поразрушена и почернела Москва белокаменная. Страшный враг, саранча либеральная, оккупировала наши поля и леса, понастроила заводов химических, отняла нефть, Богом данную…
— Да ты не это, ты здесь вот читай, — тычет мне Бац своим министерским пальчиком.
Читаю по тыкнутому.
— Гнусны они, яко червие, стервой-падалью себя пропитающее. Мягкотелость, извилистость, ненасытность, слепота — вот что роднит их с червием презренным. От оного отличны либералы наши токмо вельмиречивостью, коей, яко ядом и гноем смердящим, брызжут они вокруг себя, отравляя не токмо человеков, но и сам мир Божий, загаживая, забрызгивая его святую чистоту и простоту до самого голубого окоема, до ошария свода небесного змеиною слюною своего глумления, насмехательства, презрения, двурушничества, сомнения, недоверия, зависти, злобы и бесстыдства…
— Каково? — торжествующе спрашивает министр.
— Сорокинщина какая-то… — бормочу я в ответ.
— А вот это, вот это как? — снова тычет своим министерским пальчиком Женя.
Читаю по тыкнутому.
— Только на Волге-матушке построено двести четырнадцать богомерзских заводов химических. Засыпана Волга-река порошками стиральными, залита шампунями едкими, замазана пастой зубочистительной. И я бы назвал здесь фамилии тех, кто повинен в трагедии, но не заслужили они. А имя им всем — иуды проклятые. Вставайте, люди русские! Отряхнем с лаптей своих либеральную сволочь, растопчем ее сапогами и лаптями… долой жидократию… слава России… какая гадость, — говорю я Жене, дочитав материал.
— Гадость?! — удивленно смотрит на меня министр, — Да это преступление! Какова главная заповедь сотрудника свободных средств массовой информации?
— Проверять факты, — спокойно отвечаю я Жене.
— Правильно, — говорит министр, — А какова вторая заповедь?
— Быть свободным, — отвечаю я как Всеобщую декларацию прав человека.
— Вот именно, — говорит Женя, выхватывая у меня газету, — А здесь что? Химзаводов на Волге не двести четырнадцать, а давно уже двести шестнадцать. Факты не проверены. Но самое главное — не названы фамилии тех, против кого направлена эта статья. А что это?
— Внутренняя цензура, — отвечаю министру.
— Правильно, — говорит мне министр, — А цензура у нас запрещается. Даже и внутренняя. И я, как министр свободы слова обязана защитить эту свободу. И он больше ничего у нас не напишет.
— Выгнали из профессии? — спрашиваю я очевидное.
— И это в Сатарове! — словно не слышит меня Женя, — В городе, названном в честь человека, победившего извечную д. российскую коррупцию!
— Я слышал, — говорю я Жене с успокаивающей улыбкой, — Что у академика Сатарова в паспорте была ошибка. Что на самом деле его фамилия — Саратов. Представляете, как забавно — из-за ошибки в паспорте пришлось переименовывать целый город. Ведь если бы этой ошибки не было — Саратов так и остался бы Саратовым, но все бы думали, что он назван в честь человека, победившего коррупцию!
Женя пристально смотрит на меня.
— Ты, кажется, не понимаешь, — медленно произносит она голосом, от которого подводная часть аквариумного айсберга начинает увеличиваться прямо на глазах, — Ты думаешь, что это шуточки? И что завтра это выгнанное из профессии ничтожество просто пойдет разгружать батарейки? И всё?!
Холод от айсберга доходит и до меня. Икры покрываются гусиною кожею. Чешется.
— Я подам заявление на нерукоподаваемость, — тихо говорит министр свободы слова.
Я молчу ей в ответ. Здесь уже говорить нечего. Только что на моих глазах была решена судьба человека. Раз — и готово. Во имя революционной справедливости. Во имя свободы печати. Во имя демократических ценностей.
— Знаешь, — говорит мне вдруг Бац умягчившимся голосом, — Ведь когда-то они поступили так с нами. Силой заняли коридоры, засели в кабинетах, вышвырнули на улицы, в кочегарки, из профессии выдающихся профессионалов своего дела. Уникальные журналистские коллективы вынуждены были отправиться во внутреннюю эмиграцию, а то и просить политического убежища в странах истинной демократии. Такого ведь никогда больше не будет. А будут лишь эти… провинциальные алкоголики, вся эта лимита, имеющая борзоту полагать, что они нам сейчас покажут свободу. Весь этот фальшак…
Женя делает паузу и какой-то загадочный жест руками.
— Ты понимаешь, Свободин? — спрашивает она практически угрожающе, — Эти люди собираются учить нас, как делать д. российскую демократию!
— Мне кажется, — выдыхаю я весь запас своей смелости, — Что нерукоподаваемость — это… как бы сказать… не слишком ли за одну статью?
— А разве же врать об объемах нашего химического производства — это не слишком? — министр встает с кресла и идет к кабинету, — Разве же не проверять факты — это не слишком? Разве такая откровенная работа на эмиссаров стабилинизма — это не слишком?! Разве внутренняя цензура — это не слишком? Демократия, Свободин, должна быть с кулаками. И кулаки эти будут пудовыми. Нерукоподаваем! И точка!
Бац стоит в самом центре кабинета. Ее волосы убраны вьюгой, на кончике носа блестят крохотные капельки растаявших снежинок. Глаза министра сверкают, а гуляющий по помещению ветер создает подобающее этому сверканию веяние. Она очень красивая для своих уважаемых лет. В вырезе ее правозащитной блузки я вижу тонкой работы хьюман райтс вотч.
— Я… — начинаю было ответствовать.
— Отставить я! — командует вдруг министр, — Много чести! Будь свободен!
— Всегда свободен! — автоматически отвечаю я и поворачиваюсь на каблуках калош.
Разговор окончен. Покидаю кабинет и приемную. Волнуюсь. Страшусь. Маалесеф.[33]
Нерукоподаваемость — высшая мера наказания в свободном демократическом обществе. Уж лучше смертная казнь, простая и гуманная смертельная инъекция, или разработанная лучшими американскими специалистами капсула с цианидом в газовой камере… Существуют быстрые и эффективные способы прерывать жизнь, признанные всем демократическим мировым сообществом. Но нерукоподаваемость… видимо, преступление этого краснолицего журналиста и правда серьезно. Я пока не могу оценить весь масштаб этой серьезности, но ведь кто такой я? Простой помощник министра свободы слова, молодой специалист по коммуникации с собой и мыслительным технологиям. Я пока еще далеко не все могу понять и оценить правильно. А Евгения Бац — непререкаемый моральный авторитет. Журналист с большой буквы. Одна из буревестников Березовой революции. Пламенный глашатай свободы и демократии. И раз она говорит — нерукоподаваем, значит — нерукоподаваем. Я пойму это позже. Или не пойму. Но я постараюсь.
Прохожу в свой кабинет. Рукоподаю портретам Уильяма Проктэра и Джеймса Гэмбла. И снова меня передергивает и сотрясает от осознания того, что этот вот бородатый журналист, которого я несколько минут назад встретил в холле, больше никогда не сможет рукоподать. И никто никогда уже больше не рукоподаст ему. Страшно. Нет, не страшно! Мне не может быть страшно. Жителю свободной Д.России не может быть страшно, потому что никаких причин для страха в этой стране больше нет. Мы победили свой страх, выходя на марш несогласных, мы победили свой страх, избавляясь от телевизоров, мы победили свой страх, устанавливая палатки на Красной площади перед Кремлем. Мы победили свой страх, и никакого другого страха у нас уже нет. Нерукоподаваемый? Заслужил! А если не заслужил — оправдаем. Слава свободе, в этой стране эффективная и справедливая судебная система, которая обязательно разберется, кто и где был во дни Березовой революции, и на основе этого примет единственно верное и аргументированное решение.
Я сажусь за свой рабочий стол, вынимаю из берестяного стаканчика карандашик и включаю