— Половину все-таки понял? — засмеялся Персиц. — Ты ж немецкого языка не знаешь.
— «Швейн», говорит. Вот тебе и «не знаешь».
За шутками, за поддразниванием, подчас бесцеремонным, Гриша чувствовал поддержку товарищей. Нет, не один он на свете…
И Земмель, и Никаноркин, и Довгелло — ну все за него — горой!
Нет, не все. Вон на первой парте сидит Шебеко. Он любил хвастать: его отец — тайный советник, «ваше превосходительство». Ну, его отучили от этого! Целые две недели всем классом дразнили: расшаркиваясь, кланялись ему в пояс, величали «присохводительством», делали вид, что не решаются играть с ним — робеют.
На третью неделю Шебеко такого издевательства не вынес, взмолился: «Ну, довольно, ребята!», — чуть не заплакал. Его оставили в покое — самим надоело.
Теперь Шебеко глядит на Гришу не очень-то понятными глазами. Завидует, что ли?
Или вот Арбузников, сын богатого купца. Его привозят в училище на паре рысаков. Он не хвастает, но сторонится таких, как Шумов или Никаноркин. Ну и пусть сторонится, ему же хуже… Скучно живет Арбузников, нет у него настоящих друзей.
А у Гриши они есть! Пусть не весь класс, но половина — нет, больше половины — за него. Может быть, верные друзья и не дадут Стрелецкому погубить его?
А Стрелецкий, видно, только об этом и думает: как бы погубить Григория Шумова.
Скоро, однако, события повернулись так, что надзирателю стало не до Григория Шумова.
Учитель рисования Резонов принес в учительскую целую кипу карикатур, которые ему вручила накануне начальница женской гимназии.
Вручая, она сказала с кислой усмешкой:
— Полюбуйтесь, чем занимаются ваши питомцы.
Карикатуры изображали кентавров — коней с человеческими лицами. И лица эти возмутительным образом походили на известных городу педагогов реального училища. Кроме кентавров, был еще нарисован козел в белом пикейном жилете — в нем без труда можно было узнать надзирателя Стрелецкого. Ясно, что все это творчество было делом рук реалиста, хотя рисунки и были найдены классной дамой в одной из парт женской гимназии. Виновница, Вера Головкина, вызванная к начальству, рыдала, но автора рисунков назвать отказалась.
И теперь Резонов, улыбаясь, раскладывал карикатуры на обширном столе в учительской. Он, видно, не склонен был придавать всему этому серьезного значения; наоборот — находил забавным.
Но скоро ему пришлось изменить свое мнение.
Голотский, взяв один из рисунков, увидел изображение мясистого битюга со странно-знакомым лицом. Он побагровел:
— Вас, кажется, это забавляет, молодой человек? — прохрипел он, обращаясь к Резонову.
«Молодой человек» — это звучало в устах инспектора довольно зловеще.
— Ничуть. — Резонов стер со своего лица усмешку. — Ничуть!
Нет, смеха эти карикатуры в учительской не вызвали.
Педагоги рассматривали их по очереди, передавая друг другу.
Делюль, увидев на карикатуре рысака в пелеринке, зарделся нежно, как девушка.
Желающих смеяться не было. Но просмотр рисунков продолжался долго.
Он был прерван начальническим окриком:
— Безобразие!
Над плечом Голотского склонился директор училища. Это был нездоровый, страдавший одышкой лысый человек с отечным лицом. Поговаривали о близкой его отставке.
Он редко поднимался на второй этаж из своего кабинета.
Не сразу разобравшись, что тут такое происходит, директор рассердился от этого еще больше:
— Возмутительно!
Он схватил со стола медный колокольчик и изо всех сил затряс им. Учителя с опаской смотрели на его полураскрытый, чуть кривой рот: в прошлом году у директора был удар.
Теперь уж всем было ясно — и Резонову в том числе: история с рисунками так просто не кончится…
На звонок прибежал испуганный Донат.
— Господина Стрелецкого ко мне! Немедленно!
…Началось расследование.
Неведомым путем чутье Виктора Аполлоновича безошибочно привело его к дверям третьего класса.
Автора карикатур он не нашел, но раскрыл тайно действующий тотализатор, без которого, в сущности, не было бы и возмутительных рисунков.
Рисунки же, как оказалось, обошли мужскую гимназию, коммерческое училище, побывали даже в семинарии. И наконец попали в женскую гимназию, оттуда — в руки Резонова.
А Голотский вспомнил, как, ухмыляясь и подмигивая, говорил ему о каких-то рисунках-пасквилях воинский начальник Головкин, играя с ним в преферанс в клубе Благородного собрания… Инспектор тогда не придал этому значения.
Между тем дело получило широкую огласку в городе. Вольные уличные мальчишки при виде ксендза Делюля, которого они и раньше почему-то недолюбливали, кричали теперь по-жеребячьи: «И-го-го-го!» И лягали друг друга ногами в драных отцовых штиблетах.
…Директор подолгу запирался вдвоем со Стрелецким в своем кабинете.
Виновного (или виновных) решено было найти во что бы то ни стало.
21
Отец Петра Дерябина, донской казак, дослужился до офицерского звания — получил чин хорунжего еще во время русско-японской войны.
В Прибалтику он попал со своей сотней к тому времени, когда по латышскому краю уже промчались карательные эскадроны драгун, оставляя после себя угли пожарищ и следы крестьянской крови. Казакам не пришлось запятнать себя позором, усмиряя бунтовавшие латышские и русские деревни.
Дело карателей втихомолку довершали банды немецких баронов. И не одних баронов: в окрестностях Двины-Даугавы черной славой покрыла себя дочка пастора Рипке, которая в мужском костюме ездила верхом во главе палачей и сама секла нагайкой безоружных: стариков, детей, женщин. На кончике нагайки был зашит кусок свинца: дочь пастора норовила стегнуть свою жертву по глазам. «На память», — хохотала она, шпоря коня.
Отцу Дерябина посчастливилось: его часть недолго пробыла в казармах и скоро была откомандирована на Дон.
Однако за это короткое время вдовый и уже пожилой хорунжий Дерябин успел встретить в аптеке, в той самой, которая поразила Гришу сиянием своих грушевидных бутылей, панну Зосю.
Племянница аптекаря что-то уж очень быстро пленила бравого хорунжего. Они поженились и уехали.
А вскоре после этого сын хорунжего, Петр Дерябин, оказался вдалеке от Дона — учеником реального училища и воспитанником сестры панны Зоси, старой девы, которая за умеренную плату согласилась беречь Петра и класть ему каждый день в ранец черствую булку.
Так вот почему не хотел Петр говорить про Дон; делать там ему было нечего, он и про отца не любил вспоминать, а про мачеху и подавно.
Отец прислал ему одно-единственное письмо, в котором еще раз путано доказывал, почему Петру лучше жить у тетки: хорунжий решил выйти в отставку, вернуться к себе на хутор; учить сына в Новочеркасске не рука — там нет ни души родной, а в Прибалтике, как-никак, тетка. «Ее уважай, как меня, хоть она и полька». Длинное было письмо, туманное; и затуманились глаза Дерябина, когда он долго-долго,