лучшую!
Гриша и в самом деле почувствовал себя образованным. Он начал рассказывать Винце про космографию. Есть такая наука о звездах. Пока он толковал — путано и восторженно — о космографии. Винца все похмыкивал и наконец перебил:
— Ну про звезды — это ладно. А про землю там ничего не учат?
Гришу это не сбило, он с воодушевлением заговорил об Арямове, о самом ученом человеке в городе. Но вдруг увидел: рассказ у него получается неинтересный. По совести говоря, он об Арямове знал так же мало, как и о звездах.
Про что ж тогда рассказать Винце? Надо ж показать, насколько он стал за эту зиму образованней! Про арифметику сказать, про успехи в чистописании? Нет, эти науки для хорошего разговора не годились.
И он, отчаявшись, начал рассказывать про Тараса Бульбу.
Винца слушал внимательно, цокал языком, переспрашивал:
— Остап, значит, старший сын? Так, так.
Наконец Гриша уморился, охрип. Он откинулся на вязанку сена, что лежала у него за спиной, и потребовал:
— Теперь ты!
— Про бороду?
— Ну, хоть про бороду.
— Борода у меня в тюрьме выросла. Она меня спасла от каторги.
— Ты сидел в тюрьме?!
— Непременно.
— За что?
— Смотри, Грегор: я тебе говорю как Шумову. Как сыну Ивана Шумова. Как верному человеку.
— Я верный человек! — с жаром воскликнул Гриша.
— Всех, кто поднялся против баронов Тизенгаузенов, — всех бросили в тюрьму. Потом повели на суд. Там был… как это… главный свидетель — Викентий, баронов холуй.
— Знаю я Викентия.
— Когда мужики палили усадьбу Тизентаузена, он сидел в хлеву у окошечка. И все видел. Всех запомнил! А про меня сказал: «Этого старика там не было». А я был там. Был, чтоб черт вобрал всех баронов! Только у меня тогда не выросла еще седая борода. А ты помнишь, какой я был без бороды, бритый, с баками? Ну, гусар, герой!
Гриша помнил Винцу с баками; на гусара он не походил, на героя еще меньше. Но он сказал:
— Помню.
— Так вот: не узнал меня холуй! А я мимо хлева, мимо Викентия протащил две вязки корья, — ты знаешь, как хорошо горит сосновая кора, сухая. Ну, загорелась, как в день «лиго»! Прямо праздник!
Винца помолчал и закончил:
— После праздника нас всех — в тюрьму.
— И ты не горевал, не жалел потом?
— Жалел. Поздно спалили бароново имение — вот об Этом и жалел. Надо было раньше.
Обычная шутливость вдруг оставила Винцу, он заговорил громко, сердито, мешая русскую речь с латышской. Но Гриша его понимал.
— Надо было браться за это, когда рабочие в городе поднялись. Не-ет, мы, видишь, всё думали… Всё раздумывали! Слушали: откуда гул идет?
— Значит, мужики виноваты?
— Виноватого найдут. Когда время наступит. Виноватый тот, из-за кого мы в темноте росли и жили… Железная дорога забастовала — тут бы и взяться нам за дело, землю делить: войск-то, чтоб нас карать, не на чем было подвезти. Нет, и тут мы всё прислушивались, куда дело повернет. Ну ничего ясно не понимали. Теперь-то поняли! Теперь уж мужик не тот. Бароны, правда, опять взяли власть над нами. Ну, не знаю, надолго ль. Не знаю!
Гриша, волнуясь, вставил:
— В городе тоже… у моего товарища, у лучшего друга моего, черносотенцы отца убили!

— Одна банда: черная сотня, бароны, богачи… Смотри, Грегор: вырастешь, всегда с народом будь!
— Буду!
Это вырвалось как клятва. И Гриша задохнулся от волнения.
Винца говорил:
— А что, нет в городе таких листов, где б все по правде объясняли народу? Попадали и нам раньше такие листы, а теперь не видать.
Гриша молчал, и Винца повторил:
— Слышь, не видал там этих листов? Ну, таких, какие, помнишь, в «Затишье» были наклеены на сарае, на колодце. Еще урядник тогда приезжал. Ну, что ж ты молчишь?.. Спать захотел, уморился?
Не до сна было Грише. «Буду! Всегда буду с народом!»
Он собрался с силами, чтобы не дрожал голос, и ответил:
— Нет, не видал.
— И в городе, значит, задавили! Задавили рабочий народ! Ну, погоди, придет время. Погоди!
— Винца, — спросил Гриша, — а не слыхал ты про Ивана-солдата? Где он теперь?
— Слыхал. Слыхал я про солдата: убежал из тюрьмы. А теперь, говорят, он далеко, а где непременно, про то не скажу, не знаю.
— А Комлев?
— А Комлев в Питере работает! — воскликнул Винда, будто удивляясь. Потом добавил: — Ну, этот не пропадет.
В усадьбу Шадурских приехали уже ночью. За темной листвой смутно белел дом с колоннами.
Но телега не поехала к дому, а свернула куда-то в сторону; влажные ветки не сильно ударили Гришу по лицу; обдали щеки росой; засветился впереди огонек, послышались голоса, и отцовы руки — Гриша узнал их и в темноте — схватили его.
Потом мать крепко прижала к себе стриженую Гришину голову, так крепко, что он чуть не задохнулся.
Его повели по дорожке, светлевшей среди деревьев, к огоньку, что теплился невдалеке.
Скрипнула дверь… и голос отца сказал:
— Ну, вот ты и дома.
Знакомый запах обдал Гришу: пахло березовым веником, сухим продымленным деревом и немножко копотью, выветренной гарью.
Вот так «палац»! Уцелевшая при перевозке лампа-молния — материнская забота — освещала черные бревенчатые стены.
Гриша пригляделся: да это баня!
От черных стен отделилась одетая в темное бабушка, ахнула:
— Да что ж это тебе лоб-то забрили? Ай в солдаты отдали?
Гриша провел себя по круглой голове, а к нему навстречу уже шел маленький Ефимка, кудрявый, большеглазый… на полдороге застеснялся, спрятался за бабушку.
Хорошо! Все-таки хорошо! Не надо Грише палацев!
26
Быстро пролетело лето. А как сперва тянулось медленно!