— Не знаю.
— То есть как это «не знаю»? Жил в одной комнате и не знаешь?
— Не интересовался.
— «Не интересовался»… Допустим. Но видел! Газету «Звезда» видел?
— Нет.
— Редаль получал «Звезду» до самых последних дней.
— Не знаю. Я не видал этой газеты.
— Вот мы и проврались, молодой человек. «Звезда» выходила на законнейшем основании, с разрешения правительственной цензуры. Так что и скрывать нечего!
— Я и не скрываю. Я просто не интересуюсь, кто какие газеты читает.
— О чем говорил с тобой Редаль? — закричал ротмистр.
— О чем… я даже затрудняюсь ответить.
— А ты говори правду! Одну правду, тогда и затруднений не будет. Затрудняется человек тогда, когда он хочет придумать, как бы половчее соврать. Так, что ли?
— Нет, я затрудняюсь потому, что мы говорили о вещах, ни для кого не интересных: о том, что надо к ужину картошки начистить, печку растопить… дров наколоть.
— Но-но-но! — заорал ротмистр. — Ты у меня не финти! Ты не дури со мной, миленький! Что говорил Редаль о политике?
— Ничего.
— Ни одного слова?
— Нет. Ни одного.
— А откуда ты знаешь? Может быть, он где-нибудь и говорил о ней?
— При мне ничего не говорил.
— Значит, при других говорил? А кто эти другие? Кто у него бывал?
— Бывали его товарищи с завода.
— Фамилии?
Ротмистр вернулся к столу, схватил перо:
— Фамилии?!
— Фамилий я не знаю.
— Не интересовался?
— Не интересовался.
— Э-э, друг милый, — протянул ротмистр и оглядел Гришу с ног до головы, — из тебя же и гусь выйдет со временем! Я уж вижу, что ты за фрукт.
Он развалился на кресле за письменным столом, вынул из кармана никелевую крохотную пилку — занялся своими ногтями. Ногти были розовые, крытые лаком.
— Ты, брат, фрукт! Но меня не проведешь. Дуракам можешь голову морочить, а мне — нет, не получится.
Ротмистр спрятал пилку, вскочил и заорал неистово, стуча по столу кулаком:
— О чем говорили на сборищах у Редаля? Быстро!
— Да они больше песни пели, пиво пили… на гитаре играли.
— Какие песни? «Проснитесь, люди труда»?
— Нет, другие… они по-латышски пели — что-то на веселый, плясовый лад. Да я и не оставался в комнате — когда они начинали пить, я уходил. Я не пью пива.
— Ах, ягненочек!
— Нет, просто я не люблю пива. Мне рано его пить. Я еще несовершеннолетний, господин ротмистр.
— Тонко! Тонко сказано. Дескать, меня-то вы привлечь к ответственности не можете. Так?
Ротмистр даже с некоторым любопытством еще раз оглядел Гришу:
— Так?
— Я не понял. К какой ответственности? За что?
— За что! Хотя бы за укрывательство. Ты не хочешь открыть мне того, что ты обязан, — слышишь? — обязан открыть без утайки!
— Я не утаиваю ничего. Я говорю правду.
— Эй, дежурный!.. или кто там!..
В комнату просунулась голова городового.
— Отведи его, пусть посидит, подумает часа четыре. Может быть, одумается. А тогда мы еще поговорим с ним.
— Я арестован? — спросил Гриша.
— Я же сказал: тебе надо подумать. Вот и посиди, подумай.
— Позвольте…
— Ступай, ступай, — вполголоса проговорил городовой и подтолкнул Гришу к дверям.
…В бесконечно долгие четыре часа, проведенные в каморке с крошечным, тусклым окошечком, Гриша проголодался и устал от ожидания.
Он почти обрадовался, когда его опять ввели в знакомую комнату с письменным столом, за которым снова сидел тот же ротмистр — видно, только что приехавший откуда-то, — с зарумянившимися от свежего ветра щеками, с влажными глазами, словно после хорошей выпивки…
— Надумал?
Гриша промолчал.
— Надумал?!
— А что я должен был надумать?
— Говорить мне всю правду!
— Я это до сих пор и делал. Но, похоже, что это вам не понравилось.
— Так, так. Ну, значит, придется с тобой повозиться. Придется заняться твоей особой. Ты думаешь: от всего отвертелся, ничего не сказал, никого не выдал. А ты себя выдал? Самого себя! Что молчишь? Оглох?
— Нет, я не оглох. Я хорошо слышу.
— Слышишь… А понимаешь ли? Соображаешь ли, чем именно ты себя выдал? Ну-ка, подумай хорошенько.
Ротмистр прошелся по комнате, мелодично звеня шпорами. Подошел к стеклянной дверце канцелярского шкафа, бережно поправил перед нею, как перед зеркалом, колечко усов и обернулся к Грише:
— Ну? Не понимаешь! Да разве мальчишка твоего возраста… сколько тебе? Шестнадцать! Разве мальчишка, ни в чем не искушенный, не виновный ни в чем, станет так держать себя перед жандармским офицером? Да он затрепещет, он дрожать будет с ног до головы! А ты?
— Если человек ни в чем не виноват, зачем ему дрожать?
— Затем, что жандармское управление — учреждение серьезное, там не шутят, нет. Чем меньше виноват человек, тем скорее он задрожит перед лицом власти! А виноватый — тот уж, конечно, подготовился. Помилуйте — он все обдумал: что отвечать, как отвечать, о чем промолчать. Он как бы натренирован всякими там мыслями. А тебя кто натренировал? Редаль, кому ж еще! Что он тебе наговаривал? «Долой царя, долой правительство, да здравствует свобода рабочего класса!» Так?
— Нет. Ничего подобного Редаль мне никогда не говорил.
Гриша вдруг почувствовал, что ему делается душно от жаркой ненависти к этому щеголеватому палачу. Конечно, это палач! Разве не такие, как он, зверствовали в застенках в пятом году? Таким же был и Терещенко.
Ему вспомнилось спокойное лицо Оттомара Редаля: «Слишком мелкий случай для драки…» Надо как-