благоухающий смолою сосновый цвет, что все летел и летел сверху и падал на них и тонул в легком золоте Нининых волос…
— Рассказывай же! — велела она.
Гриша, стесняясь немножко и от этого без нужды подтрунивая над самим собой, начал рассказывать об университете, об артели грузчиков, о том, как он — мученик — продавал журнал «Наш путь».
Нина выслушала его и сказала:
— Я была торговкой раньше тебя.
— Когда ж это ты успела? — недоверчиво усмехнулся Гриша.
— Когда успела? Мне тогда седьмой год шел. Отец в Ригу уехал искать места. А меня у тетки оставили, она и послала меня на рынок продавать подсолнухи. Вот так я и стала торговкой.
— И что ж… были у тебя успехи на этом поприще? — спросил Гриша, чувствуя, что шутка его не удалась.
— Были. Один раз какой-то франт в суконной тройке вытряс себе в карманы почти весь мой мешочек с подсолнушками, погладил меня ласково так по голове и дал целый двугривенный. Вот счастье-то! Помнишь, чего стоили в те времена двадцать копеек?
— Помню.
— Как я обрадовалась! Схватила монетку, да скорей домой, к тетке! Отдала ей деньги… Ну, думаю, сейчас похвалит меня. Мало — похвалит — даст в награду ну уж никак не меньше чем леденец. Тетка взяла двугривенный, поднесла его к окошку, поглядела, на зуб попробовала. Потом сняла со стены ремень и высекла меня. До сих пор помню — рука у ней была тяжелая и сечь она умела. Двугривенный оказался фальшивым — из олова.
Гриша низко опустил голову. Ему представилось — до боли ясно — маленькая девочка с худеньким личиком, освещенным доверчиво ждущими глазами. И в ответ на это доверие ее побили безжалостно: она на седьмом году жизни не научилась отличать серебро от олова.
Нина наклонилась, заглянула сбоку в Гришино лицо и легонько погладила пальчиком его брови:
— Ну, разгладь свои сердитки!
Гриша вскочил и, задохнувшись от волнения, протянул к ней руки.
Но она уже отвернулась — заинтересовалась вдруг кустом розоватых цветов, росших среди зарослей крапивы, в трех шагах от скамейки.
— Ты не знаешь, как называются эти цветы?
— Крейц-роза, — обиженно ответил Гриша.
— Крейц? Роза — это понятно. А крейц?
— Это латышское название.
— А по-русски не знаешь, как эти цветы называются? А я-то думала, что ты теперь такой образованный, что все знаешь: названия всех цветов, всех птиц…
— На юридическом ботанику не изучают. А как птиц зовут, я знаю не потому, что образованный, а потому, что рос в деревне.
— Тогда скажи: кто это поет?
Гриша прислушался.
В листве березы нежно, сиротливо звенела невидимая веснянка.
— Пеночка, — сказал он. — Ее у нас еще веснянкой зовут. За то, что она встречает и провожает весну. Скоро она перестанет петь.
Нина смело взяла его за руку — этого было достаточно, чтобы он перестал обижаться.
Они пошли по тропинке. Где-то низким голосом пела славка. Подождав, ей ответил бойкой россыпью зяблик.
— Не обижаешься больше? — тихонько спросила Нина.
— Нет.
«Разгладь свои сердитки»… Все в нем сейчас пело: «Разгладь свои сердитки»!
Как он мог до сих пор думать что его жизнь полна? Только с сегодняшнего дня ее озарило счастье! «Разгладь свои сердитки»…
— Смотри! — вскрикнула Нина.
На полянке, солидно ступая, путешествовало целое семейство скворцов.
Увидев людей, они не очень-то испугались — отлетели совсем недалеко и продолжали ходить по траве, деловито приглядываясь к земле, разыскивая добычу.
— А синичку я узнала! — обрадовалась Нина. — Вот она! — и показала на дерево.
Да, это была синичка… И пестрый дятел тукал по стволу сосны. И легкие солнечные капли неслышно летели сверху, — сосны дарили им мало заметные глазу последние свои цветы…
— За что мне обижаться? — сказал Гриша. — Разве только за то, что я вот искал тебя как умел… а ты, конечно, и не подумала меня разыскивать.
— Я — женщина, — сказала она лукаво.
— Женщина? Девчонка ты… — Гриша нечаянно произнес эти слова с такой глубокой нежностью, что оба они смутились и долго не решались поднять глаза — шли и смотрели себе под ноги.
Они вообще побаивались друг друга.
Это не помешало им встречаться теперь каждое воскресенье.
Гриша познакомил Нину с Катей Трофимовой, и они втроем часто уезжали на острова, или в Павловск, или в Красное Село, — там у Нины, как оказалось, жили двоюродные сестры — работали на бумажной фабрике.
С этими сестрами Нина и гуляла в памятный июньский день.
— Я ж тебе всегда говорила: Талановы роднёй богаты, — смеялась она.
Катю Трофимову не узнать было — от деревенской ее робости и следа не осталось.
Она охотно встречалась в свободное время с Шумовым и Талановой, много рассказывала о своей фабрике… Потом пригляделась к ним — и свободного времени у ней вдруг не оказалось.
Пришлось им тогда в воскресные вечера уезжать на острова вдвоем. А уходили они оттуда пешком — трамваи уже отдыхали в этот час в своих депо, улицы становились пустынными, дома казались призрачными, невесомыми, — крыши их улетали в жемчужную полумглу.
С непередаваемой томительной грустью отгорали последние белые ночи.
Бледные огни на Стрелке отражались в спокойной воде. Деревья стояли неподвижно, заколдованные, — все было словно во сне.
Взявшись за руки, как дети, они бродили по безлюдным аллеям.
Это был их час: разошлась и разъехалась уставшая от веселья нарядная публика, рысаки увезли поздних седоков, огни ночных ресторанов гасли…
Все вокруг становилось необыкновенным.
Только сам Григорий Шумов казался себе слишком будничным, неуклюжим рядом с Ниной, всегда такой праздничной в светлом ситцевом платье. Судя по всему, она была даже умней его.
Однажды он сказал об этом и неожиданно вызвал ее гнев.
— Ты ведь хотел бы, — спросила сердито Нина, — чтобы я была самая красивая? Нет, я не так сказала: я не самая красивая, но ты должен считать, что для тебя я — самая прекрасная девушка на свете. А мне нужно, чтобы ты был умней и лучше всех. И, уж во всяком случае, умней меня.
— Значит, если б я был неумным, ты меня не могла бы полюбить?
— Какой бы там ни был для других, для меня, если б я полюбила тебя, ты стал бы самым умным.
— Если б? Значит, на самом деле…
Он не закончил: не надо лгать — Нина ведь сказала «разгладь свои сердитки», это и было их объяснение.
При ней нельзя было лгать.
Как-то раз, уже под утро, когда в необозримой перламутровой дали еле заметно просочился розовый свет — заря поднималась над спящим городом, — где-то за деревьями послышались голоса.