седые почти белые.
Когда мистер Бантер, осунувшийся и ослабевший, появился на палубе, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей, он был чисто выбрит и голова у него была белая.
Матросы оцепенели от ужаса. «Совсем другой человек», — шептались они. Все единодушно и таинственно пришли к заключению, что помощник «что-то видел», и только матрос, который в ту ночь стоял за штурвалом, утверждал, что помощника «что-то ударило».
Это расхождение во мнениях не дошло до серьезных разногласий. С другой стороны, все признали, что после того как он снова набрался сил, движения его стали, пожалуй, еще красивее, чем раньше. Однажды в Калькутте капитан Джонс, указывая какому-то гостю на белую голову старшего помощника, стоявшего у грог-люка, многозначительно изрек:
— Этот человек — в расцвете лет.
Конечно, пока Бантер был в плавании, я регулярно, каждую субботу навещал миссис Бантер просто для того, чтобы узнать, не нуждается ли она в моих услугах. Само собой подразумевалось, что я буду это делать. Ей приходилось жить на половину его жалованья — примерно на фунт в неделю. Она снимала одну комнату на маленькой, тихой площади в Ист-Энде.
И это была роскошь по сравнению с тем существованием, на какое они были обречены, когда Бантеру пришлось оставить службу на торговых судах в Атлантике (он поступал штурманом на любые пакетботы с тех пор, как потерял свое судно, а вместе с ним и свое счастье), — это была роскошь по сравнению с теми временами, когда Бантер выходил из дому в семь утра, выпив только стакан кипятку с коркой черствого хлеба.
Одна мысль об этом невыносима, особенно для тех, кто знал миссис Бантер. В то время я изредка встречался с ними и не могу без содрогания вспоминать, что пришлось претерпеть этой врожденной леди. Довольно об этом.
После отплытия «Сапфира» в Калькутту славная миссис Бантер очень беспокоилась. Она говорила мне: «Как это должно быть ужасно для бедного Уинстона», — так звали Бантера, — а я пытался утешить ее. Потом она стала обучать маленьких детей в одной семье и полдня проводила с ними, для нее такая работа была полезна.
В первом же письме из Калькутты Бантер сообщал ей, что свалился со штормтрапа и разбил себе голову, но что, слава богу, все кости целы. Вот и все. Конечно, она получала от него много писем, но мне этот бродяга Бантер не написал ни строчки за все одиннадцать месяцев. Разумеется, я полагал, что все обстоит благополучно. Кто бы мог себе представить, что произошло!
И вдруг миссис Бантер получила письмо от одной юридической фирмы в Сити, извещавшее ее о смерти дяди — старого скряги — бывшего биржевого маклера, бессердечного, черствого дряхлого старца, который все жил да жил. Кажется, ему было лет девяносто. И если бы я встретил сейчас, в эту минуту, его почтенный призрак, я попытался бы взять его за горло и задушить.
Старый пес никак не мог простить своей племяннице, что она вышла замуж за Бантера; и когда спустя много лет люди нашли нужным уведомить его, что она в Лондоне и в сорок лет чуть ли не умирает с голоду, он отвечал только:
— Так ей и надо, этой дурочке.
Я думаю, он хотел, чтобы она умерла с голоду. И что же? Старый людоед умер, не оставив завещания, а родственников у него не было, кроме этой самой дурочки. Теперь Бантеры стали богатыми людьми.
Конечно, миссис Бантер плакала так, словно сердце у нее разрывается. У всякой другой женщины это было бы просто лицемерием. И, вполне естественно, ей захотелось протелеграфировать эту новость своему Уинстону, в Калькутту, но я, с «Газетой»[2] в руках, доказал ей, что судно уже больше недели как значится в обратном рейсе. Итак, мы стали ждать и каждый день говорили о дорогом Уинстоне. Прошло ровно сто таких дней, прежде чем с прибывшего почтового судна поступило донесение, что на «Сапфире» все в порядке и он уже входит в Ла-Манш.
— Я поеду встречать его в Дюнкерк, — сказала миссис Бантер.
«Сапфир» вез в Дюнкерк груз джута. Разумеется, я должен был в качестве хитроумного друга сопровождать эту славную женщину. Она и по сей день называет меня «наш хитроумный друг», и я замечал, что люди малознакомые иной раз пристально смотрят на меня, очевидно, отыскивая признаки хитроумия.
Поместив миссис Бантер в хорошем отеле в Дюнкерке, я пошел, к докам дело было под вечер, — и каково же было мое изумление, когда я увидел, что судно уже стоит у причала.
Должно быть, Джонс или Бантер, или оба они здорово гнали корабль в Ла-Манше. Как бы там ни было, он стоял здесь уже второй день, и команду уже распустили. Я встретил двух юнг с «Сапфира», которые уезжали в отпуск домой. Пожитки их лежали на тачке, взятой у какого-то француза, а сами они были веселы, как воробушки. Я спросил их, на борту ли старший помощник.
— Вон он, на набережной, следит, как становятся на мертвый якорь, отвечает один из юнцов, пробегая мимо.
Можете себе представить, как я был потрясен, когда увидел его белую голову. Я смог только проговорить, что его жена в городе, остановилась в гостинице. Он тотчас же оставил меня и пошел на клиппер за шляпой.
Наблюдая, как быстро поднимался он по сходням, я был поражен ловкостью его движений.
В то время, как черный штурман изумлял всех своей сдержанностью и солидной осанкой, необычной для человека в расцвете лет, этот седовласый мужчина был на редкость проворен для старика. Не думаю, чтобы он ходил быстрее, чем раньше. Просто, он казался совершенно другим из-за цвета волос.
То же самое относилось и к глазам. Глаза его, которые так холодно, так пристально смотрели из-под черных, косматых, как у пирата, бровей, теперь имели невинное, почти детское выражение, добродушно ясные под седыми бровями.
Немедленно я проводил его в номер миссис Бантер. Уронив слезу над усопшим людоедом, обняв своего Уинстона и сказав ему, чтобы он снова отрастил усы, эта славная женщина, поджав ноги, уселась на диване, а я постарался не вертеться под ногами у Бантера. Он сразу начал шагать по комнате, размахивая своими длинными руками. Он довел себя до исступления и много раз за этот вечер разрывал на куски Джонса.
— Упал? Ну конечно, упал на спину, поскользнулся на медных полосах, придуманных этим идиотом. Правда, когда я стоял на вахте и расхаживал по юту, я не знал, находимся ли мы в Индийском океане, или на луне. Я помешался. От этих забот голова шла кругом. У меня не осталось этой замечательной жидкости, которую дал ваш аптекарь. (Эти слова были обращены ко мне.) Все бутылки, которыми вы меня снабдили, разбились во время последнего шторма, когда ящики вывалились из-под койки. Я доставал сухую смену белья, как вдруг услышал крик: «Все наверх!» — и одним прыжком выскочил из каюты, даже не задвинув их как следует. Болван! Когда я вернулся и увидел битое стекло и весь этот кавардак, я чуть не упал в обморок. Да, обманывать — дурно, но если ты был вынужден пойти на обман, а потом не можешь продолжать игру… Вам известно, что после того как люди более молодые вытеснили меня из Атлантического флота только потому, что у меня седые волосы, вам известно, много ли было у меня шансов найти службу. И абсолютно не к кому обратиться за помощью. Мы двое были совсем одиноки ради меня она отказалась от всех и от всего, — и видеть, что она нуждается в куске сухого хлеба…
Он с такой силой ударил кулаком по французскому столу, что чуть не расколол его.
— Ради нее я готов был стать кровожадным пиратом, не говоря уже о том, чтобы покрасить волосы и получить обманным путем место на корабле. И вот, когда вы пришли ко мне с этой чудесной смесью, составленной вашим аптекарем…
Он помолчал.
— Между прочим, этот парень может разбогатеть, стоит ему взяться за дело. Это замечательная жидкость! Скажите ему, что ей не вредит даже соленая вода! Цвет держится, пока не отрастут волосы.
— Ладно, — сказал я, — продолжайте.
Потом он снова обрушился на Джонса с яростью, которая испугала его жену, а меня рассмешила до слез.
— Вы только подумайте, каково это — очутиться во власти самого гнусного существа, какое когда-