смачной руганью. В последний раз взглянув на собор и увидав, что на самый высокий крест уселась ворона, Димка разочарованно сплюнул и поплелся прочь, опустив свои грустные глаза, все уже видевшие в жизни, но не понимавшие ее печальной загадочности: «Где бог? Почему он ботинок не дает?»

Я посмотрел ему вслед: он шел, куда хотел, он был свободен! Свободными были и извозчики, переминавшиеся с ноги на ногу и терпеливо дожидавшиеся двенадцати часов, когда они помчатся на пристань встречать пароход из Галаца, и парень с красным лицом, который шел вразвалку по тротуару, видимо, уже успел выпить на скорую руку, и дама в теплом пальто, прогуливавшая свою собачку. Издали все выглядело наоборот: шустрая, веселая, еще не раскормленная собачонка тащила за собой на поводу отяжелевшую, серьезную даму; вот они сейчас обе исчезнут за зеленой оградой «круглого» бульвара и будут там разгуливать по пыльным, осыпанным мелкой галькой аллеям, а может быть, уйдут дальше, на «длинный» бульвар. Я все видел, все слышал, но для меня вся эта будничная, знакомая жизнь уже не существовала. Меня ведут… И это было самое страшное, самое дикое, самое нестерпимое чувство, которое я испытал в тот весенний день моего первого ареста, последний день моего отрочества. И оно заслонило все остальное, спутало все мои мысли так, что я и не заметил, как очутился в полиции – длинном кирпичном здании с фальшивыми колоннами и зарешеченными окнами, пропахшем внутри тем особенным острым казенным запахом, смесью карболки, мышиного помета и плесени, от которого першит в горле и тоскливо сжимается сердце. Не помнил я и как очутился в большой, свежепобеленной комнате, где стоял только один канцелярский стол, а на стенах висело с десяток портретов: тут были и король Михай, и его дед Фердинанд, и Карл I, и Михай Витязь, и многие другие. За столом сидел молодой человек в штатском, элегантный, красивый, с матово-смуглым лицом и неподвижными черными глазами, ничего не выражающими, кроме внимательной наглости.

Рядом, в почтительной позе, стоял полицейский, в черной форме субкомиссара, пожилой, с оплывшим лицом и обвислой, дряблой кожей цвета соленого огурца.

– Посмотри-ка на него, Лунжеску! Смотри и учись… – сказал штатский, и тот, кого звали Лунжеску, подобострастно вытянулся, всем своим видом показывая, что он готов смотреть и учиться, но даже не взглянул в мою сторону и продолжал смотреть в глаза начальнику. – Видишь? У него еще молоко на губах не обсохло, а уже коммунист. Когда ты стал коммунистом?

Это адресовалось мне, но я сделал вид, что не понял, и смолчал.

– Слыхал, Лунжеску?

– Так точно, господин шеф, слыхал! Прикажите…

– Не торопись. Сколько раз я тебе говорил, что на работе нельзя торопиться! Ну-ка, подойди поближе, малыш! Ты разве не понял? Это с тобой разговаривают. Чему вас там учат, в гимназии, если даже не научили отвечать как следует старшим? Фамилия?

– Вилковский Александр.

– Так. Это ты снимал комнату у Макса?

– Я снимал комнату у родителей Макса.

– А где ты теперь живешь?

Все-таки они не знают, где я живу! Они знают то, что им говорят.

– На улице Штефана чел Маре, двадцать шесть.

– А до этого ты жил у Макса?

– Я снимал комнату у родителей Макса.

– И он тебя сагитировал?

– Он меня не агитировал.

– Нет? Вот это новость! Слыхал, Лунжеску? Он его не агитировал! Он занимался агитацией среди рыбаков в плавнях, шлялся по всем окраинам, а ты жил с ним в одной квартире и он тебя не агитировал?

– Он меня не агитировал.

– Слыхал, Лунжеску?

– Так точно, господин шеф. Прикажите?

– Погоди! Я же тебе сказал, что нельзя торопиться. Ну-ка, подойди поближе, молокосос! Покажи зубы…

– Зачем вам мои зубы?

– Чтобы посмотреть на них, пересчитать в последний раз – через пять минут у тебя их не будет! Понял? Теперь будешь отвечать? Быстро, как на уроке! Какие задания давал тебе Макс? Выкладывай! Смотри, ничего не забудь. Макс все рассказал.

Макс им ничего не сказал. Они арестовали Макса три недели назад, он давно в тюрьме, – значит, следствие у них закончено, а про меня они вспомнили только вчера. Ничего им Макс не сказал.

– Макс меня не агитировал…

– Так…

Он спокойно встал, потер ладони одну о другую, как будто хотел их согреть, и молниеносно, не сгибаясь, закатил мне две звонкие пощечины. Я покачнулся, уронил свои учебники и в ту же секунду, ни о чем не думая, с помутившимися глазами и пылающими щеками ринулся вперед, ухватился обеими руками за стол и опрокинул его.

Все произошло так быстро и неожиданно, что оба полицейских растерялись.

Воцарилась гнетущая тишина.

– Видал, Лунжеску? – почти спокойно сказал штатский. – Видал? Понял? Кто говорил, что это дети, невинные школьники, с которыми не стоит связываться? Видал, Лунжеску, какие это дети? Не будь меня, ты бы их прозевал. Что бы ты делал без меня, Лунжеску? Кто бы тебя учил ремеслу? Стой! Не торопись. Не нервничай.

Сколько раз я тебя учил, что на работе нельзя нервничать!

Я стоял посреди комнаты и смотрел на пол, на котором валялись мои учебники, тетради, отрывной календарь, чернильница и какие-то бумаги, упавшие со стола. Чернильница разбилась, тонкая черная змейка потекла по полу и лизнула мой учебник философии.

Он лежал раскрытый, с залитыми чернилами страницами, этот учебник, содержащий столько мудрых и бесполезных для меня теперь слов и сентенций. Вся философия мира, все системы мышления и познания, все так волновавшие меня споры и теории больше не существовали: истина стояла теперь передо мною в зримом, грубом облике этих двух взрослых, здоровенных и озлобленных людей, готовящихся обрушиться на меня, загнанного в это каменное здание с железными решетками на окнах, охраняемое вооруженными стражниками с каменными лицами и резиновыми дубинками.

Я смутно помню, что было дальше. Запомнилась только соленая горечь во рту, тупая боль в затылке, какие-то странные путаные картины и отдельные слова. Выбей ему зубы – тогда он заговорит. Я бы ему руку выкрутил для примера. Ты идиот! Выбей ему зубы, пусть собирает их на полу. Так. Кто идет в крепость, пусть захватит с собой удочки. Держи его за шиворот! Озуна не возьмем – еще утонет, – придется за него отвечать. Слыхал, дурак? Еще придется за него отвечать. Не оставляй следов.

Сколько раз я тебя учил! Пароход придет в пять часов: можете еще погулять – идите на дамбу, там есть лодка, можно переехать на остров. Выбей ему зубы.

Хватит. Теперь он будет шелковый. Дай ему стул. Так. Принеси стакан воды.

Надеюсь, мы его вразумили. Больше он не будет бры каться. Теперь можно возобновить беседу. Хочешь закурить? Не бойся: у нас можно – здесь не гимназия. Еще не куришь? Ладно. Теперь соберись с мыслями и отвечай.

Кому ты передавал «Красный юг»?

Все та же пустая белая комната, все то же матовое смуглое лицо и внимательно-наглые глаза, только все это теперь не стоит на месте, а слегка кружится. И я уже другой. Пылает лицо, в голове звон и слегка тошнит, но я другой. Слезятся глаза, я вытираю их ладонью: нет, это не слезы, – это острое, жгучее чувство злости, ненависти, протеста упрямства и снова ненависти, густой, затвердевшей, свинцово-тяжелой, с ней им уже не справиться, нет, от меня им уже не добиться ни слова, ни звука, ничего, ничего, они ведь ничего и не знают, только догадываются и хотят меня запугать, но я уже другой, мне не больно, уже не больно, вот я даже подставляю лицо, чтобы им не пришлось нагибаться, можете бить, ругаться, бесноваться, – нет, нет…

Вы читаете Первый арест
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату