Посреди этого кладбищенского, словно бы рождающегося из сновидения пейзажа и начинает звучать голос Рубцова, голос его посвящения другу:
Разумеется, звучащий из нашего с вами будущего Голос невозможно ни накормить, ни напоить, если забыть при этом, что вода бывает еще и Живою... Правда, и волшебная Живая вода — а что в этом полусне-полусказке не волшебно? — не способна ничего изменить в судьбе и потому-то:
И уже откуда-то издалека, из еще не наступившего времени — затихающий голос:
Мы пока не слышим восклицательного знака, стоящего в конце стихотворения. Как робкая надежда звучит для нас, для нашей Родины сейчас это пожелание.
Но это для нас, захлестнутых зловещей бедой... Это сейчас...
А голос-то звучит из будущего...
А это: «13 февраля. У нас третий день живет Николай Рубцов, поэт из Тотьмы...» и «19 февраля. Н. Рубцов пришел пьяным и поздно, отказали ему в дальнейшем гостеприимстве» — записи в дневнике Александра Яшина за 1966 год-голос из прошлого...
Лето 1966 года Рубцов встретил в общежитии Литературного института. Ехать ему было некуда...
«Пошли однажды компанией, человек семь, в столовую пить пиво... — вспоминает Борис Шишаев. — Сидели долго. Николай неожиданно сказал: «Надо мне куда-нибудь поехать. Туда, где никто меня не знает...» Слова эти выражали усталость».
Мы говорили о том, как, пытаясь возвыситься, унижали Николая Михайловича Рубцова юные литинститутовские гении. Но надо сказать и о том, что нигде больше за всю свою жизнь не встречал Рубцов такой (пусть зачастую хамоватой и полупьяной) отзывчивости, как в общаге на Добролюбова... Вот и сейчас — едва успел сказать, — как тут же начали предлагать адреса, куда можно поехать. И уже вечером Рубцов «ходил по комнате и с веселым, не соответствующим теме видом твердил экспромт»:
Таким — веселым, но со страшными словами о смерти и запомнился Рубцов товарищам накануне поездки на Алтай.
В этом неожиданном предприятии была своя логика. До смерти надоело прятаться от коменданта, ночевать на чужих кроватях. Хотя «надоело» — неудачное слово. Правильнее заменить его — усталостью. Смертельная усталость порою охватывала перевалившего на четвертый десяток Рубцова, та усталость, когда человеку в тягость становится и сама жизнь. Поэтому и не удивляет никого сочетание «веселой улыбки» и страшного содержания экспромта.
С мыслями о смерти Рубцов, кажется, уже и не расставался, а веселье тоже объяснимо. Оно оттого, что удалось так хорошо придумать — уехать, забиться в даль, где тебя никто не знает, исчезнуть, чтобы... чтобы...
Едва ли Рубцов думал в ту минуту о смерти всерьез, но, поскольку эта мысль всегда жила в нем, она получала неожиданное и какое-то романтически-красивое развитие. Вот и улыбался Рубцов, повторяя свой страшный экспромт.
Удивительнее другое. Удивительнее то, что Рубцов пережил в Сибири...
Он взял в журнале «Октябрь» командировку и поехал в Сибирь, словно бы притихнув, как и всякий впервые едущий туда человек, перед самой огромностью этого слова.
Сибирь он представлял себе смутно...
«Пишу тебе из Сибири. Ермак, Кучум... Помнишь? Тайга, Павлик Морозов...» — напишет он 28 июня А. А. Романову.
Но Сибирь встретила Рубцова совсем не угрюмо, совсем не сурово, а не по-сибирски весело.
И не пустынной оказалась она, а переполненной людьми.
По-ярмарочному тесно и весело в стихотворении Николая Рубцова «Весна на берегу Бии»: