— Отнесите к Юре в комнату. — Многозначительно прищурила глаза: — Переждите или… На всякий случай до свиданья.
Дядя Миша знал: можно проскользнуть в пустой домашний кабинет Андрея Алексеевича, оттуда есть выход в его служебную половину дома. Там — парадная дверь на другую улицу.
Едва он успел скрыться, как Захар внес на серебряном блюдечке визитную карточку и поспешил добавить:
— Их превосходительство!.. Дмитрий Федорович!.. Не прикажете ли позвать Андрея Алексеевича?
— Не надо беспокоить тайного советника, — донесся знакомый голос обер-полицмейстера Трепова, и между бархатных портьер блеснули генеральские эполеты. — Я только засвидетельствовать мое почтение.
— Ах, извините, Дмитрий Федорович! — Андреева поплотнее запахнула платок, наброшенный на плечи. — Я по-домашнему… Сейчас оденусь.
— Мне положено извиняться за такой ранний визит Не мог проехать мимо. Счел своим долгом.
Когда Мария Федоровна снова вышла в гостиную, Тренов щелкнул каблуками, поцеловал протянутую руку:
— Очень рад, что застал вас, прелестная, дома. У вас перед отъездом хлопоты и хлопоты. Я, как вы знаете, большой поклонник вашего дарования, искренне желаю вам в стольном граде самого блестящего успеха. Верю в него. Не преминул бы приехать и насладиться чародейством вашего артистического таланта…
— Что вы, что вы, Дмитрий Федорович!.. Даже заставили покраснеть.
— Вы заслужили, прелестнейшая! Любимица публики! И я, как говорится, рад бы в рай… Но все дела, дела… — Трепов снова щелкнул каблуками и на прощание еще раз поцеловал руку. — Счастливых дней.
Оставшись одна, Мария Федоровна опустилась в кресло, шумно выдохнула:
— Подкинул черт гостя!.. Хорошо, хоть ненадолго.
Спохватилась, вспомнила о Дяде Мише: удалось ли ему ускользнуть никем не замеченным? Хотела было пройти в комнату сына, но в передней снова всполошился звонок, и Захар встретил гостя поклонами:
— Пожалуйте, почтеннейший. Сию минуту доложу.
— Не беспокойтесь. Я моложе вас, — остановил старика мягкий, как шелест бархата, голос, и шевельнулась портьера в дверях. — Мария Федоровна, можно к вам? Не помешаю?
— Савва Тимофеевич! Всегда вам рада! Входите, входите!
— У вас, как в двунадесятый праздник, визитер за визитером. А ведь еще только сочельник. Вам — хлопоты, заботы, тревоги. И я тревожусь за вас. Поверьте, ночь не спал.
Морозов отказался сесть. Невысокий, одутловатый, скуластый, как татарин, он взволнованно ходил по гостиной. Мелкие, как бы вкрадчивые, шаги его глохли в мягком ковре.
— Вы удивлены. А как же мне, голубушка, не волноваться? У меня, я вам скажу, нет ни родных, ни близких. Говорите, жена?! — У Морозова под редкими подстриженными усами посинели губы. — Она ждет не дождется, когда станет вдовой. От вас-то мне таиться нечего — свои люди, и театр — мой дом. В Петербурге для вас — крещенье. А купель-то в Неве ой морозна! Боюсь за вас. Простудиться недолго.
— Мы, Савва Тимофеевич, закаленные, — улыбнулась Мария Федоровна. — Вся труппа.
— Хорошо, что не робеете. Но знать вам, голубушка, надо: газетные волки могут наброситься. Необычно для них: театр-то — Художественный, да еще Общедоступный! Знамя для студентов! И мастеровые могут заглянуть на галерку. Будут у вас и завистники, подыщут продажные перья.
— Ничего… Мы с вами еще отпразднуем полувековой юбилей театра!
— Полувековой?! — Морозов остановился, почесал пальцем в жесткой бородке. — Вы отпразднуете, бог даст. А мне… до пятилетнего бы дотянуть.
— Савва Тимофеевич, что с вами? — Мария Федоровна метнулась к гостю, тронула его пальцы. — Здоровы ли вы?.. Рука как ледяная!.. Может, за доктором послать?.. Или — кофе, чаю…
— Спасибо, голубушка! Спасибо, Мария Федоровна! Но мне не до чаю. — Узенькие, заплывшие глаза Морозова стали влажными, голос прерывался. — К вам я сегодня не с пустыми руками.
Из внутреннего кармана пиджака фабрикант достал плотный конверт страхового общества и, склонив голову, подал актрисе:
— В счастливый час!..
— Что это?! Савва Тимофеевич, добрый человек! Зачем же вы?!
— На память о грешном капиталисте.
Она думала: в конверте — страховой полис на ее имя. Заботливый театрал застраховал, быть может, ее голос.
Достала хрустящую бумагу и, вздрогнув, глухо ахнула: Морозов застраховал свою жизнь! На сто тысяч! И полис на предъявителя. Руки приопустились.
— Нет, нет… Я не возьму.
— Дареное не возвращают. — Морозов прижал короткие пальцы к карманам, чтобы Мария Федоровна не смогла засунуть конверта. — Только вам одной. Больше — некому.
Она опустилась в кресло, положила полис на ломберный столик, тронула виски:
— Я даже… даже Андрею Алексеевичу ничем не обязана. Сама зарабатываю.
— Ценю вашу гордость не меньше, чем ваш талант. — Морозов расстегнул пиджак, из жилетного кармашка достал простенькие никелированные часы, постучал ими о руку, приложил к уху — не остановились ли опять? — и, успокаиваясь, сел в соседнее кресло. — Вот смотрю на вас: нелепая бессребреница! Готова все отдать другим. И это ценю душевно. Но, поверьте мне, может настать «черный день»… И великие люди на этой грешной земле умирали нищими под забором. Вот и вас когда-нибудь… Тьфу, тьфу, не к слову будь сказано… обдерут, как липку. И чужие, и свои. В особенности «свои». По себе сужу, — вокруг меня шакалы. Каждый родственничек готов вцепиться зубами в горло. Только боятся меня. — Правую руку, пухлую, похожую на женскую, сжал в кулак. — Кто станет поперек моей дороги — перееду колесами, не остановлюсь, раздавлю, как мокриц. Вы можете подумать: берегу богатство, хапаю. Не скрою от вас — личный мой годовой доход больше ста тысяч! А куда их? Человек является в мир голым и с собой в могилу ничего не может унести. Хорошо было древним: знали — драгоценности, золотую посуду положат с покойником. Все же утешение! На том свете попирует, богатством блеснет. А мы, нынешние?.. Эх, да что говорить. — Махнул рукой. — Может, уже скоро… Как это у марксистов сказано? «Экспроприаторов экспроприируют». Так?
Мария Федоровна молча шевельнула головой.
— Возможно, еще при моей жизни. — Глаза Морозова беспокойно забегали. — Вон во всех университетских городах бунтуют студенты. Фабрики как пороховые бочки. А нет умного человека у руля государства. Слушаю ваших друзей… И все-таки будущее для меня — туман. Я уже собирался было, как Ермак, завоевывать Сибирь. Через своих людей разведывал места. Прикидывал: в Ново-Николаевске можно бы поставить большую фабрику. Хлопок далеко возить? Я бы — на льне. Там земля родит отменный лен. Я бы развернулся, подмял бы под себя мелкоту. И людям дал бы работу, пока… Пока фабрику не экспроприируют. Вон Горький называет меня «социальным парадоксом»…
— Горький… А он… А его нет в Москве? Не приехал?.. Кажется, собирался…
— Не видно, не слышно… Он бы к вам наведался.
— Обещал пьесу.
— Обещал, так напишет. Я в Горького верю. И меня наш театр удерживает в Москве. За границу уеду — тоскую. Не хватает воздуха. Дышу, как рыба на берегу. И в Сибирь не могу из-за нашего Художественного. Он ведь и мне — родное детище. Чем могу — помогаю. Люблю вас всех. И за то ценю, что обходитесь без «высочайшего покровительства», высоко держите голову. А мои родственники готовы объявить меня сумасшедшим: «Савва транжирит капиталы!» Заболею — опеку мне на шею повесят, как двухпудовую гирю… — Подвинул полис поближе. — Берите. Поймите меня, ради бога.
— Хорошо. — Мария Федоровна выпрямилась в кресле. — Если мне доведется использовать…
— Доведется… У меня, — Морозов прижал руку к груди, — милая Мария Федоровна… весь род