Но прежде, чем повести их в Кремль, депутацию собрали в охранном отделении. Переписали, сфотографировали. Для напутствия пришел из соседнего здания сам обер-полицмейстер Трепов.
— Братцы, вам выпала великая честь! — начал он торжественно, но тут же по привычке сжал кулак. — Ведите себя перед очами царя-батюшки смиренно и благолепно. Как в храме божием. Не кашлять. Не сморкаться. Вопросов не задавать, а не то мы вас… Впрочем, сами знаете, чем наказуется всякое нарушение. Хлеб-соль поднесет Слепов. Говорить только одному ему, остальным — кланяться. Господин Слепов, никаких своих слов не добавлять. Предупреждаю вас. А теперь повторяйте за мной: «Ваше императорское величество, рабочие Москвы смиренно припадают к стопам вашим…»
Всю дорогу Слепов бормотал, заучивая фразы, произнесенные Треповым. Не ошибиться бы. Не забыть бы какое-нибудь словечко…
Царя он представлял себе высоким, как праведники на иконах золоченых алтарей. С широкими плечами. С мудрыми глазами, самим богом наделенными прозорливостью. Он ведь помазанник господний и его наместник на земле. Для народа отец родной.
А вышел в сопровождении, пожалуй, целого десятка сановников маленький человек в мундире пехотного полковника. Бородка чуток поменьше, чем у Николая-чудотворца. Каким-то усталым голосом сказал:
— Христос воскресе, господа мастеровые!
— Воистину воскресе! — вразнобой гаркнула депутация.
У Слепова вдруг перехватило горло. Он ведь стоит перед самим царем! Перед самодержцем! И вдруг не только лицо — спина и та взмокла от пота, а в ногах задрожали поджилки. В душе укорил себя за то, что подумал умалительно о внешности царя, — он, заступник божий, велик своим духом!
Казалось, увесистый каравай сквозь полотенце жег ладони. На протянутых трясущихся руках поднес царю с неловким поклоном.
Правильно ли проговорил заученные фразы, Слепов не отдавал себе отчета. Помнил только, что иногда голос срывался до полушепота. Но никто из сановников бровью не повел, не переглянулся с другими. Значит, сказано, слава богу, все, как велено.
А царь и не отведал хлеба. Какой-то придворный вмиг подхватил каравай и передал куда-то дальше.
Государь равнодушным голосом спросил фамилию, и глава депутации, вытянувшись, ответил:
— Слеповым зовусь…
— Не ты ли, братец, статейки в газеты пописываешь?
— Ага… Мы…
— Спасибо. Пиши в том же духе.
Слепов ждал, что вот сейчас царь спросит о жизни рабочих, об обществах вспомоществования, а он пошел куда-то в сторону, и сановники заслонили его. Слепов поднялся на цыпочки, но даже макушки не увидел.
Появился какой-то высокий щекастый человек в расшитом мундире, отсчитал Слепову для всей депутации по пять рублей на человека и рекомендовал пообедать в ресторане «Славянский базар».
…Перед отбытием из Москвы царская чета склонила головы под благословение митрополита. Тот, напутствуя, посоветовал совершить паломничество в Саровскую пустынь и поклониться мощам преподобного Серафима.
«Да, летом совершим, — мысленно согласился Николай. — Бог даст, после посещения святой обители Алиса разрешится мальчиком».
По стране прокатывались народные грозы. То в одном, то в другом городе реяли красные флаги: «Долой самодержавие!» А ему по ночам снился наследник.
5
Екатерина Никифоровна Окулова собиралась на свидание в Таганскую тюрьму. Свидание предстояло необычное. Она уложила в корзину коробку с белым подвенечным платьем и фатой, свертки с колбасой и сыром, кульки с конфетами да яблоками и бутылку шампанского…
…Глаша седьмой месяц сидела в одиночной камере. Следствие, как видно, подходило в концу. Но в руках жандармов была единственная улика — крошечный флакончик, найденный в ее маленьком ридикюле, который она прятала в муфту. Когда составляли протокол обыска, сказала — духи. Жандармы отправили на анализ — оказались бесцветные чернила для тайнописи.
Все ее связи с членами Московского комитета, которые теперь сидели в той же тюрьме, подтверждались только филерскими проследками, неприемлемыми для судебного дела. Ей показывали одну за другой карточки, снятые в тюрьме:
— Знаком вам этот человек?
Глаша отвечала без запинки:
— Первый раз вижу.
— А вы присмотритесь. В ваших же интересах.
— Нет, не встречалась с таким.
Но когда положили на стол карточку Яна Бронислава Теодоровича, она, хотя и знала, что он сидит в той же тюрьме, не могла сдержаться: чувствовала — кровь прилила к щекам, губы невольно шевельнулись.
— Ну-ну, назовите! — обрадованно настаивал жандарм. — На этот раз отрицать не сможете. Такой знакомый человек…
— Да! — обозленно крикнула Глаша и сама не знала, почему у нее вырвалось из груди: — Если хотите, мой жених. Иван Теодорович.
— Обычная уловка. Все такие, как вы, объявляют себя невестами.
Глаша не знала, догадается ли и пожелает ли Иван подтвердить, что она его невеста, и у нее горело лицо, горели уши. Нет, она больше не проговорится. Не даст для дознания ни одного неосторожного словечка. Ей называли явочные квартиры, где встречалась с товарищами по комитету, — она отрывисто бросала:
— Не бывала. Думаю, что и Теодорович не бывал. Каждый вечер гулял со мной по бульвару.
— Напрасно упорствуете. Чистосердечное раскаяние смягчит вам приговор. Он ведь явится для вас вторым. Подумайте.
А Глаша уже догадывалась, что суда над ними не будет. Все решится просто: по окончании дознания министр доложит царствующему олуху, и тот соизволит повелеть — таких-то и таких-то сослать в Сибирь. Наверняка в Якутскую область. Дальше уж некуда! Ну и что же, и там живут люди. Лишь бы доходили книги. А революция освободит. И ждать уже недолго.
Она не умела скучать. Всюду находила себе дело. Мать, примчавшаяся в Москву, передала шелковое полотно да разноцветные нитки, и Глаша начала вышивать скатерти: одну в подарок матери, другую — сестре Кате. А когда разрешили передавать книги, Алеша доставил томики Ибсена. Первым делом перечитала пьесы, поставленные художниками. Восторгалась смелыми репликами непреклонного доктора Штокмана. Эх, посмотреть бы этот спектакль! Алеха говорит — Станиславский в роли Штокмана великолепен!
Мать и брат приходили на свидания. Хотя и через решетку, а все равно праздник.
Из Киева примчалась старшая сестра, но ей в свидании отказали. Понятно, из-за того, что уже отбывала ссылку. И Глаша написала ей:
«Моя дорогая, милая Катюша, мне так бесконечно больно, что тебя выделили изо всех и не пустили ко мне. Мне больно еще и потому, что с ними ничего не сказала специально для тебя, что-нибудь такое теплое, хорошее. Свидание это — какой-то сон. Теперь у меня в голове остались только отдельные фразы да печальные лица. Лица были почему-то очень печальны. Я себя знаю и теперь буду ужасно терзаться тем, что ничего не сказала им для тебя. Если бы ты только знала, как я тебя люблю и как всякое твое горе мучит и меня! Голубочка, мне так хочется, чтоб ты чувствовала себя хорошо… Мое сидение — это такое