на ней — Митя, Маняша и Марк, у их ног — Фрида. Марк озабоченный, даже удрученный, будто предчувствовал беду.
Поставила карточку на место, взяла письмо зятя, первое из тюрьмы, надела очки и стала перечитывать:
«Давно бы написал я тебе, дорогая мама, да здесь для писем определенные дни. Вот я и ждал вторника. Все у меня здесь прекрасно, а потому чувствую себя великолепно. Опишу тебе мою хоромину. Длина — 6 аршин, ширина — 3 арш., высота 4
Бодрится Марк. Ни капельки уныния, ни грана недовольства. И все намеренно, наигранно, иначе жандармы не выпустили бы письмо за пределы тюрьмы. А к легкой, едва заметной иронии не сумели придраться.
И Мария Александровна продолжала перечитывать:
«Жизнь здесь крайне правильная… Нельзя только петь, но и то мурлыкать или петь в уме можно, и я часто напеваю так в уме знаменитую арию мельника «Вот то-то!». Около 12 часов дня обед. Обед ценю в 18 копеек по расписанию — очень хорош. Только, к моему неудовольствию, часто бывают кислые щи, которые я не ем… Около 4 час. дня вечерний чай. Около 7 час. вечера молитва, затем после поверки полная свобода до следующего утра…
Не унывай, наша дорогая, и мужественно переноси незаслуженные лишения! Целую тебя.
Твой
— Не унывай… В одиночестве-то простительна такая минута…
Была большая семья, хлопот и забот — на целые дни. Теперь — никого. Хоть бы Аня вернулась из- за границы… Легко сказать «вернулась бы». Нельзя ей — в Москве сразу схватят. Будет еще одна узница!.. И Володе нельзя. У него там — дело, начатое с таким трудом.
Он скоро не будет одиноким. Надя вот-вот вернется из ссылки и поедет к нему.
Об арестах не писала ей. Зачем волновать? У нее и без того треволнений достаточно. А в Москву Надя и без письма наведается. Не может не заглянуть перед отъездом за границу. Хоть тайком, хоть на часок, а все равно заглянет.
Положив письмо Марка на стол, Мария Александровна провела рукой по груди и словно очнулась:
«Что же это я?.. В пальто и шали в комнате…»
Невысокая, сухонькая, не по годам быстрая на ноги, она вернулась в переднюю, сняла малопривычную для нее шаль, которую надевала только тогда, когда отправлялась на свидание в тюрьму или на рынок за овощами, повесила пальто на вешалку. В кухне она разожгла самовар тонкими березовыми лучинками, положила в него древесного угля и сказала вслух, будто не самой себе, а семье:
— Будем пить чай… А пока я… — Ей хотелось занять не только каждую минуту — каждую секунду, и она направилась к пианино. — Немножко разомну пальцы…
Но прежде чем сесть на круглый стул, она сходила в свою комнату, валенки заменила мягкими туфлями, поверх белых, все еще довольно пышных волос надела ажурную черную наколку, точно собиралась играть не для себя одной. Провела рукой по крышке и бережливо откинула ее. Не доставая нот с этажерки, села, сосредоточенная, прямая, пошевелила в воздухе тонкими, по-старчески сухими пальцами, на секунду вскинула на потолок полуприкрытые ресницами глаза и, стремительно качнувшись вперед, коснулась клавишей. Не спеша, размеренно и задумчиво. И звуки «Лунной сонаты» как бы раздвинули стены комнаты, поплыли одинокие облака по густо-синему ночному небу, и лунный луч то скользил по озерной глади, то, затухая, пробегал по листве прибрежного леска, то снова вырывался на простор.
Вдруг Марии Александровне показалось, что она здесь не одна, что кто-то слушает ее игру и вот-вот, не сдержавшись, кашлянет, и она сбилась с ритма, голова вздрогнула больше обычного. Мария Александровна начала с первого аккорда. Пальцы взлетали, легко и уверенно падали на клавиши. Голова уже не вздрагивала, а плавно покачивалась в такт музыке.
Когда последний аккорд медленно угас, как лунный луч под набежавшей тучкой, Мария Александровна замерла с приподнятой головой.
И тут тихо звякнул деликатный колокольчик, слоено опасался встревожить хозяйку.
Еще и еще раз. Так же тихо и осторожно.
— Сию минуту, — отозвалась Мария Александровна и, накинув пуховый платок на плечи, пошла открывать дверь.
3
— О-о, гостьи ко мне! Долгожданные! — Мария Александровна распахнула дверь. — Входите, дорогие мои! Входите.
Расцеловалась сначала с Елизаветой Васильевной, потом — с Наденькой.
— Вы так налегке?! А где же ваши вещи?
— На вокзале оставили, — ответила Крупская-старшая. — Мы ведь только на часок.
— Ну-у, что вы? Столько лет не виделись и… Я думала, поживете, отдохнете…
— Полицией отдых не предусмотрен, — улыбнулась Надя, сбрасывая шубку. — У нас и билеты до Питера. Хотя мне туда тоже нельзя носа показывать. Да вот маме надо помочь устроиться с квартирой.
— Такая жалость… — вздохнула Мария Александровна. — Но ничего, видно, не поделаешь… — На тревожные взгляды ответила: — Одна я… В ночь на первое марта опять вломились… И увели… в Таганку.
— Да когда же это кончится?! — Елизавета Васильевна, успев раздеться, потрясла дрожащими руками. — На весь бы мир крикнуть: «Люди добрые, скажите — когда?»
— Скоро, мама.
— Э-э, который раз уже слышу.
— Теперь — скоро. Может, через год или два…
— У нас недавно студенты подымались, — сказала Мария Александровна. — По Тверскому бульвару да по Никольской ходили с песнями! Больше тысячи человек!
— А потом их — в Бутырки?
— Да, не миновала участь… Но, Елизавета Васильевна, голубушка, всех не пересажают. Стены тюрем не выдержат. Рухнут, как Бастилия.
— В это и я давно верю. Но скорее бы. Чтобы сердце не разрывалось за них. — Елизавета Васильевна кивнула на дочь. — Хоть бы Наденьке удалось выскользнуть за границу.
— Наша Аня успела… А то пришлось бы мне носить по три узелка…
Спохватившись, Мария Александровна подала гостьям чистое полотенце:
— Мойте руки и проходите к столу. У меня как раз самовар вскипел.
— Я принесу его…
— Не беспокойся, Наденька. Я еще сама управляюсь… А вот на стол накрыть помоги. Хлеб нарежь. Там целая булка. Никак не могу привыкнуть к мысли, что я — одна: покупаю как на большую семью.
Разливая чай, Мария Александровна расспрашивала о весточках от Володи: часто ли он писал в Уфу, не жаловался ли на здоровье, сохранились ли его письма?
Надя покрутила головой:
— Приходилось сжигать… Могли ведь с обыском к нам… Рискованно.