дождя стеблей цикуты, ядреных, хрустящих, с отвратительными кожистыми пазухами возле сморщенных молодых листьев. Обернутыми в свиную кожу руками он неуклюже ломал их и почерневшей разбухшей деревяшкой запихивал в казанок. Больше, больше отравы, больше густой розовой накипи. Терпеливая ненависть правила его тугими мыслями, подсказывая имена потаенных недобрых трав, опущенных в закопченный казанок. Следом за цикутой – волчьи ягоды и бурая труха собранных прошлой осенью поганых грибов. Он прикрыл казанок медным блюдом, придавил камнем и подбросил в огонь хворосту, которым было завалено пол-избушки. Не смыкая глаз, разбитый и утомленный, он следил за огнем три дня, а потом, сняв казанок с огня и зарыв его в землю, повалился спать на подстилку из колючих веток. Проснувшись, он не оглядываясь ушел из леса поискать заработка и подождать, пока дозреет то, что в казанке.
Он прошел мимо тихого хутора, и ноздри ему защекотала теплая вонь свинарников. Он обошел стороной Цитадель Аргаред, над которой величаво колыхались флаги.
Рута давно ушла из его мыслей, память о ней лишь изредка тревожила его душу, только теперь душу свою он оставил в залог захороненному во мху казанку, чтоб ненависть крепила зелье.
Магнат велик. Он возжелал скуластую беляночку, что играла с поросятами на лугу возле хутора. По одному мановению его руки девочку отдали ему, и он посадил ее в седло впереди себя и, шепча ей на ухо свои нечистые заклятия, увез в Цитадель, на донжоне которой черным блестящим камнем выложено изображение высокого дерева. Там, под этим деревом, он ее и взял, оттуда и отослал, когда прискучила, оставив себе сына. А потом и вовсе продал ее кому-то далеко в столицу, в Хаар. Верно, в блудилище. Бог с ней. Она влюбилась в магната. Бог с ней. Но за себя он отомстит, когда к следующей осени дозреет под сыреющими мхами казанок, а в лесах затрубят, сотрясая слух, охотничьи рога магнатов. Он отомстит.
Холодным ясным днем, когда сквозь поредевшую листву бледно отсвечивало небо, он вернулся к осевшему и прохудившемуся шалашу. Жить в нем было нельзя – по ночам прихватывали заморозки так, что земля твердела на три пальца в глубину, а лишайник рассыпался под ногами. Но жить тут ему уже не пришлось – на весь следующий год он подрядился в купеческую караванную стражу…
Канц нашел и вырыл холодный казанок, в котором тяжко колыхалась жидкость. На миг ему стало жутко – старики говаривали, что в гнилостной сырости сами собой могут зарождаться немыслимые гадины без имен, от одного взгляда которых волосья вылезают и глаза лопаются.
Он поставил посудину наземь и, готовый если что отскочить, сбросил булыжник и поднял концом меча крышку.
Там была густая и неподвижная черная вода, в которой его склоненная голова отразилась безликим пятном. От варева шел тяжелый неживой запах, и сразу стало тоскливо на душе.
Канц закинул руку за спину и вытащил из колчана стрелы. Они были новые, недавно купленные, со светлыми древками и желобчатыми тонкими наконечниками, охотничьи, на мелкого пушного зверя.
Пучком он окунул стрелы наконечниками вниз в черный отвар и держал их там с четверть часа. Когда вытащил, наконечники и шейки древков почернели, пропитавшись отравой. С мрачным горловым смешком Канц вложил их обратно в колчан и зарыл ненужный пока казанок.
Потом он поднялся с колен и вслушался.
Он слышал шум листвы, кряхтение стволов, редкие голоса невидимых птиц. Через малое время ухо его уловило далекий призыв рога. Он направился в ту сторону, откуда донесся этот звук.
Вокруг был лес – сырой, «черный», как его называли, – над головой крушина да ольха, под ногами бурьян да крапива, и та тощая. В таком лесу грибы росли только хилые, на тонких белесых ножках, сейчас они вовсе побурели и скукожились от холодной мокрой погоды.
Врага Канц увидел на узкой, изрытой кабанами прогалине. Тот стоял, задумавшись, с отстраненной улыбкой на лице, слабые блики солнца играли на серебристо-зеленом одеянии, блестели светлые волосы, прижатые у висков жемчужным легким венцом.
Канц метнулся за ствол дерева. Слился с корявой ольхой, что притулилась на краю прогалины. Он прижался к дереву. Плечо его нашло в бороздах коры опору, расставленные ноги уперлись в корни, губы раздвинулись в улыбке, но улыбка была недобрая. Он вытащил стрелу, наложил ее на тетиву. Нацелил в золотой узор одеяния под ключицей. Враг не шевелится, враг не ведает, враг беззащитен в своем собственном лесу! Канц разразился беззвучным злорадным хохотом, и как бы в ответ ему заскрипело нутро безобразной старухи ольхи. Он отпустил тетиву, и стрела ушла, топя свист в шуме листвы.
Враг полетел из седла вниз головой – в бурьян, в бурелом, в крапиву. Стройное тело его изогнулось, обвиснув на поваленном стволе, волосы рассыпались по преющей листве, венец скатился в кабанью лужу.
Канц встал над ним, опираясь на лесной посох. Как давно он мечтал пригвоздить врага к земле этим посохом, не мечом, нет, а вот именно простым вилланским посохом! Или широким тесаком отрезать ему голову. Тут вдалеке послышался лай собак. Двумя руками Канц поднял над головой посох с железным наконечником и всадил его врагу меж ребер, да надавил еще, чтобы острие прошло до земли. Потом он протер подошвы сапог папоротником, чтобы собаки не взяли след, и скрылся в зарослях.
Потом, много времени спустя, он узнал, что магнат Окер Аргаред избежал смерти – жена его, колдунья, как-то передала ему свою жизненную силу, а сама умерла. На руках магната остались двое малолеток, Элас и Лээлин. Услышав об этом в каком-то кабаке, Канц, уже хмельной, громогласно пожелал им всем троим сдохнуть, в честь чего и осушил шкалик горючей хлебной браги, запив огромнейшей кружкой «Черного Омута», от горечи которого даже после браги рот перекашивало, а на глазах выступали слезы.
Лицедей Канц посмотрел в глаза королеве – глаза с потайной грустинкой на черном донце. Она-то глядела совсем не на него, а куда-то мимо. Ушел из-под режущего взгляда Ниссагля и сказал:
– Согласен я, ваши милости.
– Ну и ладно, – Ниссагль развязал привешенную к поясу сумку, вытащил два покоробленных свитка, чернильницу и перо, – сейчас напишу тебе сопроводительную бумагу, с ней придешь в Сервайр. Там один мастер, Мартель, есть уже, но он старенький, у него поучишься. Потому что людей казнить – не свиней резать. – Он усмехнулся. – Жалованье тебе положат с каждого признания, с каждой смерти. Готово. – Он поставил точку в сопроводительном пергаменте. – Вечером будь в Сервайре, в крайнем случае завтра. Да смотри, не болтай о нашем разговоре. Дело государственное. Внял?
– Внял, ваша милость.
– Ну, иди. Нам с ее величеством надо еще поговорить тут.
Канц откланялся. Он вернулся на площадь, собрал, не проронив ни слова, свои пожитки, взвалил тюк на