благодарно на этих подушках за задернутыми завесами, пока стража выдавливала бы с площади и разгоняла в тесные улочки толпы зевак. Как бы ты стал целовать эти руки с побрякивающими на них кольцами…
Встать, встать, встать… И, прикипев занемевшей спиной к подушкам, она поняла, что не сможет, не встанет, не крикнет – и Алли умрет. Смерть его станет самым тусклым камнем в ее короне, а совесть не оставит ее в покое до конца жизни.
Ритуал казни уже шел своим порядком. Оседлавший виселицу подручный крепил петлю. Судейский в широкоплечей суконной мантии и ушастом колпаке зычно оглашал приговор. Неподвижно и величаво возлежала на просторных носилках обряженная в негнущийся тусклый бархат королева Беатрикс никто не видел, что она держалась за сердце и, уронив повисшую на цепочке хрусталику, прикрыла глаза.
Скорей, скорей, скорей, скорей…
Ухнула колотушка, глухо загудела кожа, толпа притихла. Со стены грохотом отозвались щиты. Тяжелые, гулкие удары, грозно шевелящееся перед глазами людское скопище, растекшийся по латам серый свет утра, тусклый блеск позолоты на придворных носилках…
Равнодушные крепкие руки набросили на локти осужденного веревку и стянули их, заставив выгнуться от боли. Вдруг он увидел женское лицо с полузакрытыми глазами.
Вьярэ, Вьярэ, Вьярэ Лирра, отроковица, грациозно раскачивающая бедрами под золотой пылающей юбкой, вызывающе и дразняще поднимающая кончики обведенных киноварью губ… это ты ли?..»
Сзади грубым рывком набросили на голову шершавую колючую дерюгу.
Он ступил на лестницу так уверенно, как будто видел ступени.
Грохот оборвался.
Тупо стукнуло деревом о дерево.
Тело в спущенном ниже плеч мешке, сразу вытянувшееся, повисло над эшафотом.
Над площадью Огайль вознесся единый страстный выдох тысяч легких. Канц нарочно велел сделать веревку покороче, толпе будет приятно, если такая важная персона подольше подергается в мучениях. Он бы и кагул не надел, будь его воля, пусть глазеют, как красивое белое лицо превращается в синеязыкую образину. И все же не рассчитал: даже на такой короткой веревке переломилась нежная дворянская шея. Ишь как вытянулся. Скучно смотреть.
Беатрикс рывком, точно отбрасывая ресницами наваждение, распахнула глаза. Секундное безмолвие, воцарившееся на площади, рушилось, полнясь вздохами, занимаясь по краям, как огнем, криками. Ее славили, валясь на колени, ей вопили здравицы, расплескивая пену из невесть откуда пошедших по рукам кружек.
«Убийца, я убийца, убийца».
Ей вдруг стало душно, как будто серый облачный туман осел в легких.
– Вперед! – Носилки тронулись. Королева не посмела обернуться на висельника со скрученными руками. Не посмела.
Сбоку, то пропадая за занавеску, то нагоняя носилки, изящно гарцевал Родери Раин. Он подражал Алли во всем, вплоть до манеры перебирать пальцами богато украшенные поводья. Его мать Руфина поджала губы, как недовольная невесткой свекровь. Осуждение, казалось, было даже в белизне ее чепца.
«Не оглянулась. Не оглянулась. Не оглянулась. О, какая же я сука!..» Эта мысль была для Беатрикс невыносима, – а площадь Огайль уже скрылась за поворотом.
Королева привычно подняла кончики губ, но забыла повернуть голову, и искусное подобие улыбки уперлось в пустоту за плечом Руты.
Через час Ниссаглю донесли, что тело грохнулось с виселицы и лежит на помосте. Не поднимая головы от груды взаимодополняющих доносов, он буркнул что-то вроде: «Ну и пусть валяется» – и предложил, если надо, усилить караулы. Но этого не требовалось – явно собирался дождь, и гуляки разбредались по злачным местам.
Мрачнеющее небо, низко нависая, клубилось над потемневшими фронтонами. Сильный холодный ливень разогнал гуляк под крыши, и узкие улочки были угрюмы и безлюдны. Из-под набрякших кровель мутновато моргали первые огоньки. Сырой туман ослабил городские запахи, и явственней стал холодный и тяжелый болотный дух низины, в которую врос каменными корнями тесный, богатый город.
Журчала сбегающая по водостокам вода, и мгла ложилась на острые крыши.
Скрип деревянных колес далеко разносился в разбегающихся проулках. Хлопали большие, как миски, копыта казенной кобылы, и размытый свет короткого факела освещал ее налитой круп и мохнатые, обросшие пегим волосом ляжки.
В телеге на соломе лежал мешок из холстины, длинный, мятый, непонятный. На облучке покачивался из стороны в сторону возница, и по особой бесформенной одеже из дешевого колючего сукна в нем можно было узнать одного из городских мортусов.
Телега остановилась возле дома, прижатого тылом к белой крепостной стене. На гладком фасаде из крупного желтого камня чернели узкие затворенные окна. Плоская крыша была по кромке окаймлена потемневшей извилистой резьбой. Во двор вели стрельчатые ворота с тем же, едва различимым в сумерках, растительным орнаментом. Над воротами висела позолоченная голова в венце из бычьих рогов с выпуклым кровожадным ртом и пустыми глазами.
Мортус сполз с облучка и стукнул медным кольцом в толстые дубовые доски ворот. Казалось, от этого зловещего звука на соседних домах качнулись неподвижные черные флюгера.
Поднялась смотровая шторка, из окошечка по-звериному блеснула пара черных глаз, исчезла; во дворе что-то приглушенно крикнули, шторка поднялась еще выше, и в окошке появилось смуглое девичье лицо с узким золотым венцом поперек лба.
– Госпожа Зарэ покорнейше просит вас принести… внутрь. В доме одни женщины, господин. Мы не хотим открывать ворота, чтобы проехала телега. Будет слишком шумно. Посторонние могут заметить и донести.