Чьи это лапы? Зачем их жгли? Лапа понималась в одном-единственном смысле: нога зверя.

Потом, когда подрос и добрался до отцовского книжного шкафа, увидел, узнал зеленые книжки с березками: это был роман Мельникова-Печерского «В лесах», приложение к «Ниве» за тысячу девятьсот девятый год.

И враз вспомнил: вечер, лампа под зеленым абажуром, за окнами ветер, вьюшка постукивает в печи…

И почему-то фамилия Стуколов такой жуткой показалась.

Поля, поля огромны, бесконечны. И лес наш, возле которого прилепился Углянец, кажется, как в сказке, дремуч, а может, и заколдован. Слышу от отца: лешие, ведьмы, вся так называемая нечистая сила – ложь, выдумки, ничего этого нет. Отец все знает, и я верю ему: конечно, нет! Но вот как с колдунами? Тут что-то темно, неясно.

Ведь я такой разговор слышал. Пришла к маме баба из Забугорья, принесла моток пряжи продать. Ну, конечно, собрались две немолодые женщины, пошли судачить – то-се, всякие дела. Баба и говорит, между прочим:

– Ты, матушка, ничего не знаешь? Напустил ведь Стручок на корову-то…

– Опять?!

– Вот и да-то.

– Либо чем обидела?

– Да кто ж его знает… Летось с мужиком с моим чего-то поцапались.

– Вот видишь – поцапались!

– Да ведь летось было-то…

– А корова чего?

– Лежит в лежку, пищу не примает.

– Ай-яй-яй! Ну, это, мать моя, плохо… Водицей-то святой прыскала?

– А то как же…

– Ну?

– Да ништо, лежит и лежит.

– Ну, Миколавна, делать нечего, видно, одарить надо.

– Да, видно, придется…

Значит, что же? Нету леших и водяных нету. А колдуны? Колдуны есть. Стручок. Я уже не раз слышал про него.

Жил-был в селе по соседству деревенский портной, звали его Стручок. Он был мужичок-невеличка, но широк и груди, в плечах, и взгляд из-под густых черных бровей имел суровый, задумчивый. Он уже в летах был, но почему-то все звали его не по имени-отчеству, а просто Яшей. Яша да Яша Стручок. Землей он не занимался, портняжил, а то промышлял охотой, бродил с ружьем и вечно возился с собаками, натаскивая их – какую по птице, какую по зверю.

Портной в деревне человек нужный, уважаемый, а охотничья забава почиталась бездельем, баловством. По этой-то, верно, причине и не прилепилось к нему отчество, и он так всю жизнь и прожил в Яшах. К нему относились немножко насмешливо. Хотя в то же время и побаивались за принадлежность к знахарскому роду: отец и дед почитались за колдунов; они ворожили и пользовали от болезней и, болтали люди, могли и вылечить, а могли и до смерти залечить, смотря по усердию и расположению. Стручков же родитель и вовсе нехорошую по себе память оставил: скотину порчивал, на девок сухоту наводил.

Мне Марья Семеновна сказывала, маленькому, когда-то, в предсонной тишине, со сладким позевыванием:

– А ты спи, а ты спи, Володюшка… И вот, стал быть, замела сипуга, вот замела! Всю-то ночку-ноченскую пылила, а в утрий день встали – тихо исделалось, яснота… Отсунули дверь кой-как – батюшки, под притолоку насыпало! А ровно, а гладко – ну, рафинад и рафинад, ни ямочки, ни следочка. Только глядь- поглядь – что такое? – конхветка на снегу в бумажке, да уж такая-то чистенька да красивенька, быдто кто сейчас лишь положил. Ей бы, девке-то, не касаться до ее, поплевать бы на ее с молитовкой, а она, глупая, возрадовалась: цоп! – да и съела. И что ж ты думаешь, посля-то…

Да что ж я думать могу? И я бы обрадовался, и я бы съел. А снег-то белый, голубой, розовый после метели, в сиянии утра, снег, твердый, как сахарная глыба… И тихо кругом, и на сто верст все – снег, снег, снег… ни следочка, ни ямочки… конфетка на снегу…

– После того – ну зачахла и зачахла, да и померла ведь в полую воду, аккурат на Алексея божья человека…

Но померла-то зачем же? Хочу сказать, что – как же это? – так хорошо, так чудесно все было, и вдруг – померла… Но приходит сон и неясное, смутное шепчет что-то, и все длиннее, все слаще позевывает Марьюшка.

И я засыпаю.

И еще есть домовой. Его хоть и называют уважительно – хозяин, но отношение к нему не очень серьезное, больше как-то в шутку. Он малый свойский, малый-простота. Его медом не корми, дай только пошутить. Шутки ничтожны, глуповаты: то под полом гукнет, то корчажку с молоком опрокинет в погребе, то мышонка в мучной ларь запустит. Так шутят малые дети и беззлобные дурачки.

Если б не заболел скарлатиной и не горел в сорокаградусном жару, едва ли запомнилась бы смерть Льва Толстого.

Он был в моих бредовых видениях. То есть был бородатый старик, сказать верней, его широкая, сутулая спина в поддевке.

Снов с ним перевиделось множество, но ни в одном он не обернулся, не взглянул на меня.

Конечно, четырехлетнему, откуда мне было знать Толстого, но в те дни все, наверно, твердили: Толстой ушел, Толстой умер… Толстой… Толстой… Со всех газет глядел хмурый старик в черной рамке.

И тут именно навалилась болезнь, сделалось трудно глотать, и все словно рухнуло в пропасть, ничего не стало – ни дня, ни ночи, ни папы, ни мамы, ни Лельки, а лишь тьма, жажда, духота, неподвижность. Один он (опять-таки спина его) слабо шевелился в своей серой поддевке, тяжело, старчески шмурыгал глубокими теплыми калошами и все уходил, уходил… А я старался догнать его, но ватные ноги не двигались, и я кричал в отчаянии, однако крик не получался.

Так продолжалось – уже и не знаю сколько – много ночей и дней: серая спина, потемки, снег рычит под глубокими, тяжелыми калошами… Но иногда он исчезал. И тогда яркий свет больно бил в глаза, и я видел склонившееся надо мною незнакомое бледное лицо с синими щеками, очки в металлической оправе. Затем что-то холодное, твердое стучало о зубы, разжимало их, и в рот, в глотку лезла, глубоко втыкаясь, черная, остро пахнущая йодом палочка. И я кричал, прикусывал ее, давился ею… И вдруг снова наступали сумерки, и снова сутулилась серая поддевка, шмурыгали калоши…

Выздоровел я сразу, как-то без постепенного перехода от болезни к здоровью. Стала зима, светло от снега. За белым окном, во дворе, кричала ворона. Первые мои слова были:

– Есть хочу…

И еще будто бы спросил:

– А где Толстой?

Конечно, этого я не помню, но так мне, уже взрослому, рассказывала мама.

Однако откуда взялись в моем воображении эти глубокие калоши, эта поддевка, эта плоско, смутно очерченная фигура одиноко уходящего старика? Уже юношей, в двадцатых, кажется, годах, листая какой-то старый журнал, увидел серенькую, слепо напечатанную фотографию: по снежному полю идет он, уходит от зрителя куда-то старик из тех затерявшихся в потемках времени детских снов, какие так прочно и глубоко отпечатались в памяти, что вот уж шестьдесят с лишним прошло, а все помню, будто вчера лишь привиделось.

Значит, когда-то, может быть уже больной, глядел на фотографию, и она вошла в мой бред, а потом всю жизнь жила во мне как нечто сотворенное собственной фантазией. Удивительно причудливы лабиринты, по которым блуждают воспоминания о самом раннем детстве!

И вот так – оглянешься назад, туда, откуда все начиналось, и остается такое общее впечатление, что несмотря ни на что мир, в котором жил, уютен и светел, как горница, прибранная к празднику. От черноты

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×