Василий, конечно, назвался.
– Ну, ин потрудись, чадо, – сказал старик.
И велел подать ларец с прибором. В ларце была бумага, перья и склянки с чернилами и киноварью.
– Отче, – низко поклонился Афанасий, – дозволь малолетку слово молвить.
– Отец, что ль? – спросил старик.
– Отец не отец, а близко того. Дозволь.
Отвел Афанасий Васятку в сторону и сказал:
– Рассудил ли, Вася, по какой дороге собираешься идти?
– Рассудил, дядя, – тихо ответил Васятка.
– Ведомо ль те, что на сей дороге – и сеча, и нужа, а по то и два столба с перекладиной?
– Ведомо, дядя, – опустив голову, еще тише сказал Василий.
– Еще не поздно, Вася, повернуть. Вон, слыхал, царское войско ближится – может, пойдешь навстречу, назовешься?
– Нет, – твердо сказал Василий, – не пойду, не назовусь.
– А художество, Вася? Как же художество-то?
Вздохнул Василий, ни слова в ответ. Стоит, словно каменный.
– Слышишь ли? – тронул его за плечо Афанасий.
Потупившись, молчит Василий. «Пошто, дядя, сердце травишь?» – хочется ему крикнуть, да что! – перехватило глотку, не может слова сказать. А перед взором – черная дыра, закованные руки, бледное, без кровинки, лицо отца…
Или пьяный немец, тыкающий тростью в живот: «Карох многа ел!»
Или, как бревна, сваленные в кучу, мертвые мужики… Дух тяжкий, смрадный… Корабельный лекарь, брезгливо морщась, трогает палочкой почерневшие трупы, считает:
– Тфатцать отна…
Ох, дядя, какое художество! Кому оно? На что?
Вспомнились листы, кои показывал ему кавалер Корнель: сказывал – на липовой доске режут изображение и, накатав краской, тискают на бумагу. Что ж там на тех листах? Мельницы, тихие воды, коровы с колокольчиками, плоды, хижа под черепицей… Или в распахнутом оконце – какой-то весельчак, сдвинув набекрень диковинную шляпу, пиликает на скрипице…
Кому у нас любоваться этими плодами, ландшафтами, весельчаком? До них ли?
Так ничего и не сказал Василий, отмолчался…
И вернулись они к костру.
А там уже все готово: сушняку подкинуто, – огонь столбом, чистая доска на козелках, и на доске весь прибор разложен.
– Пиши, чадо, – сказал старик, – что я речи буду.
Василий взболтал склянку с киноварью, приготовился.
– Пиши: «Гей, мужики русские, голытьба горемычная, поротые задницы!»
Хитро, с завитками и росчерками, вывел Василий глаголь. Яркой кровью загорелась киноварь на белом листе.
– «Кидайте, мужики, рало боярское, полно-ка вам толстомясых на себе возить, ведь вы, мужики, не кони…»
Пишет Васятка, перо, что птица, летит по листу.
– «Собирайтесь-ка вы, мужики, на реку Битюк, в Битюцкую волость по великое дело. Воевод, бурмистров, прибыльщиков кончать, делить промеж собой боярскую землю да на свои рты пахать…»
Лист за листом писал Василий. И когда заалел восток, проснулись птицы, а над обеими реками седыми гривами задымился туман, – десять листов было написано.
Глянуло солнце – и ярко, весело сверкнули на хартиях алые буквицы начальных строк.
И люди, разглядывая листы, дивились на малолетка: что за искусник!
– Ну, Вася! – воскликнул Афанасий. – Ведь это что – красота какая!
Василий, улыбаясь, поглядел на него. «Ну, вот, дядя, – сказали лукавые глаза, – ты про художество давеча спрашивал… Вот тебе и художество!»
Когда солнце стало росу сушить, отряд тронулся к лесу. Впереди Пантелей шагал: его старик поставил за старшого. А сам, взяв листы и кинув за плечи гусли, побрел неведомо куда.
Весело шел отряд. Кто песню пел, кто неторопливо вел беседу. Старик Кирша на ходу досказывал начатую ночью у костра сказку. А в хвосте отряда стоял гогот: там Родька-толмач животом говорил, плакал дитем, просил жамочки.
Дорога шла по лесу в гору.
Поднялись люди на гребень и огляделись. В розовом тумане смутно поблескивали реки. Подобно серебряной сбруе, сверкали прильнувшие к Дону озера и старицы Битюка.
А Дон-батюшка необъезженным конем горячился, прядал, шумел водоворотами перекатов.
И вдруг из тумана показались корабли. Один за другим шибко бежали они, в утренних лучах алея и золотясь крутыми, словно лебединые груди, парусами.
Бежали корабли стращать турок.
Сверкая пушками, впереди эскадры плыл «Старый Дуб», На носу стоял человек в треуголе, с подзорной трубкой в руке.
Дух захватило у Василия – так прекрасны показались ему в сиянии утра эти выросшие на мужицких костях, на мужицком горе корабли.
Так прекрасны…
Но, видно, и корабельщики заметили отряд. Человек в треуголе махнул тростью. Тотчас над бортом «Старого Дуба» в белом клубочке дыма вспыхнул огонь. И, ломая сучья деревьев, над головами людей просвистело чугунное ядро.
Отряд схоронился в чаще.
А к вечеру в глубине леса послышался конский топот, разудалая казачья песня.
Это шел атаман Лукьян.
Глава двадцать пятая,
Сколько-то лет прошло.
Опять в Воронеже на торгу сделалась тишина: что деньгу стоило – за то и брали деньгу, а что две – за то две-то теперь просили, а отдавали, случалось, и за полторы.
Немцев не стало.
И на притоптанном месте, на лужку возле реки, мало-помалу травка наклюнулась, зазеленела.
Разложили бабы на мураве беленые холсты.
Рыбаки сети развесили.
Угрюмо, сердито поглядывало опустевшее адмиралтейство. В нем на чердаке сычи завелись, жалобно покрикивали ночами.
Однако ребятишкам это было нипочем: они придумали на адмиралтейском дворе играть в бабки. Да еще, чертенята, копались в кучах мусора, битого камня, щепы; искали что попадется.
Попадались медные пряжки от башмаков, гвозди, черепки цветной посуды, поломанные оловянные подсвечники.
Однажды пистоль нашли ржавую. Забив дуло гвоздем, пытались стрельнуть.
На мелководье лежал якорь. Его заносило песком.
Цифирные школяры от бескормицы разбежались. И мастеров не было. Остались одни караульные солдаты. Они продолжали нести в цифирной школе службу: стояли на часах и засаленными картами играли в три листика.
А немецкой слободки словно и не было вовсе: прижимистые немцы, уезжая, забирали с собой все – до поганого ведра, срамно сказать, простите.
От великого корабельного строения и следа не осталось. Одни дворцы да адмиралтейство. Дворцы