Писал восторженные письма Белинскому, рассказывая в них о своем счастье, о Вареньке, которая согласна ехать с ним хоть на край света. «Вот бы хорошо, – двое нас и хорошая женщина третья – зажили б на славу! А я знаю наперед, что она бы вам понравилась…»
И вместе с этой восторженностью в душе Кольцова жило сомнение: выдержит ли он столичную жизнь с ее туманами, слякотью, чиновничьим равнодушием да и со своими новыми, тоже чиновничьими, обязанностями. Сейчас, когда он снова почувствовал нездоровье и лежал с ноющей болью в груди в тишине мезонина, не навещаемый никем, сомнение особенно часто угнетало его. Десятый день пошел, как он не видел Варю, не слышал ее голоса, не держал в руках ее прохладные маленькие руки…
По ночам тишина была, как в могиле, и только редкий стук сторожевой колотушки да хриплый лай собак напоминали о жизни. Черные, как осенняя ночь, мысли обступали его, и в такие минуты казалось, что начинающаяся болезнь уже не отступится, что Петербург для него будет смертелен, а Варенька никогда не любила да, верно, и не любит его.
Наступал день, и становилось немного легче. Кольцов придвигал к окну старое дубовое, домашней работы кресло, садился в него и глядел на сонную Дворянскую улицу. Там было пусто. Иногда с оглушительным грохотом по крупным булыжникам скверной мостовой прокатывалась помещичья бричка, скрывалась за серой пылью, но долго еще слышалось громыханье ведра, привязанного к задку неуклюжей колымаги.
На Дворянской части били часы. Сонный инвалид стоял с алебардой возле полосатой будки; не спеша проходили мещане, чиновники; торговка брела с корзиной, кричала противно: «Луку! Луку! Вот кому зеленого лучку!»
Из ворот соседнего дома с визгом выбегала свинья, за нею гналась баба с подоткнутым подолом, пыталась завернуть свинью во двор, а та не шла, металась по улице. На балкон выходил в засаленном халате аптекарь Гоббе и кричал:
– Глюпий баба! Она нитшего не умейт!
Все было скучно, все повторялось до мелочей. Ночью назойливые мысли одолевали и не спалось, а днем серая скука нагоняла сон, и Кольцов, пригретый ласковым сентябрьским солнышком, сидя в кресле, засыпал.
Однажды, когда он этак дремал, раздался стук копыт, звон бубенцов, во дворе залаяли собаки, послышались чьи-то голоса, а затем шаги. По лестнице поднимались люди.
– Да он все сонный какой-то, – говорила мать, – закоржавел весь вовсе…
– А вот мы его расшевелим, – сказал гость. – Мы ему спать не дадим, эка соня!
Алексей узнал голос Башкирцева.
– Вставай, вставай! – бесцеремонно громко заговорил Иван Сергеич, вваливаясь в комнату. – Даже, брат, и неприлично валяться-то при даме…
Шурша шелковыми юбками и распространяя запах знакомых духов, вслед за Башкирцевым вошла Варенька.
– Что ж это ты болеть вздумал? А мы на Дон собираемся к Ивану Сергеичу… Народу сколько, весело будет!
– Тут такие дела заворачиваются! – загромыхал Башкирцев. – Не приведи бог! Слыхал небось про баталию нашу водяную? Нет?! Ах ты, святой отшельник, Алексей, божий человек!
От Башкирцева пахло вином, видно было, что гульба шла не первый день. Перебивая друг друга, они с Варей принялись рассказывать о драке на реке, о бойдыковских кутежах, и оба хвалили Бойдыка и восхищались его молодечеством.
Алексей принужденно улыбался, слушая и не слыша их веселый, беспорядочный рассказ. Он глядел на Вареньку и никак не мог постигнуть ту перемену, которая в ней произошла. Перемена эта чувствовалась во всем: и в ее какой-то новой манере говорить и смеяться, и в том, как она то и дело обращалась к Башкирцеву, словно призывая его в свидетели, а главное, в той отчужденности и даже виноватости, которые сквозили в каждом ее слове и движении.
– Так, значит, Алеша, ты нам не компания, – огорчился Башкирцев. – А жаль, право, жаль, лихо гульнули бы… Да ты и с Бойдыком, наверно, подружился бы: он, говорят, тоже стихи сочиняет, верно, Варвара Григорьевна?
Варя почему-то смутилась.
– Вот еще! Почем я знаю… Так ты поправляйся, Алеша!
– Спасибо на добром слове, Варвара Григорьевна…
Она покраснела и отвела взгляд в сторону. И снова Алексею почудилась виноватость и отчужденность.
3
Дня через два маменька позвала его вниз.
– Сестры пришли… Ты бы, Леша, сошел к ним, посидел бы. Чай, давно не видался с сестрами-то…
Алексей оделся и пошел вниз.
За самоваром собралась вся кольцовская семья. Тут были и всегда робкая и молчаливая Прасковья Ивановна, и сестры Анна и Александра – обе преждевременно раздобревшие и обленившиеся, и, наконец, Анисья, с каким-то новым для нее, настороженным и жестким выражением лица. Отсутствовал лишь Василий Петрович: он утром еще уехал на Дон, в Ново-Животинное, где у него были какие-то дела по земельной аренде.
Кольцов поздоровался с сестрами и молча сел за стол.
– Что ж это, Алеша, – после некоторого молчания, дуя на блюдечко, проговорила Анна, – пришла проведать, почитай с прошлого года не видались, а ты с сестрой и слова не молвишь…
– Значит, им с нами теперь неинтересно, – поджимая губы, притворно вздохнула Александра. – По