равнодушное, словно ему смертельно надоело смотреть на всю ту мелкую человеческую дрянь, что бегает и ползает по улицам города.
Было 3 октября, день рождения Алексея.
Всегда в этот день он ходил в Митрофаньевский собор и простаивал там обедню. Ему нравилась будничная тишина собора, косые лучи скупого солнца, косо пробивавшиеся через решетки верхних окон, гулкое эхо под темными сводами.
Правда, еще ночью он почувствовал легкий озноб, а утром, когда одевался, появилась тошнота, но подумалось, что, может быть, пойти и размяться будет все-таки лучше, чем лежать, – и пошел.
Через силу отстояв обедню, он долго сидел, отдыхая, на каменной скамье у монастырских ворот. Как-то странно, глухо шумело в ушах, кружилась голова. «Дойду ли?» – подумал тревожно, однако, пересилив слабость, поднялся и медленно побрел домой.
Возле торговых Круглых рядов его обогнала новенькая, поблескивающая черным лаком коляска. У крайней лавки под вывеской, изображавшей расфуфыренную даму и кривоногого господина во фраке, кучер осадил лошадей, и из коляски вышла женщина. Изящным движеньем она подобрала лиловую шелковую тальму и быстрыми мелкими шагами, ни на кого не глядя, прошла в магазин.
«Варенька! – остановился Кольцов. – Не может быть…»
И снова такая усталость охватила и ноги сделались как чугунные – ни шагнуть, ни сдвинуть с места. Площадь поплыла перед глазами – голая, скучная, с десятком извозчичьих дрожек, с тучей орущих воробьев возле них, с полосатой будкой и дремлющим будочником…
Ухватясь за фонарный столб, чтоб не упасть, стоял, тупо глядя на франтовскую коляску, на лошадей, на бородатого кучера в синем армяке и твердой клеенчатой шляпе. А в голове словно крохотные кузнечные молоточки стучали больно и часто: «Не может быть… Не может быть!»
Через несколько минут женщина вышла из лавки. Нет, это была не Варя, она даже отдаленно не походила на нее. Как же он мог ошибиться? Лиловая тальма! Любимый Варенькин цвет.
«А ведь я, кажется, не дойду», – уже без всякой тревоги, спокойно, безразлично мелькнула мысль. С невероятным усилием он сделал шаг, другой… И так, с частыми остановками, с отдыхом – то на ступеньке чужого подъезда, то прислонясь к стене чужого дома – шел невероятно долго, и все стучали, стучали молоточки: «Только б не упасть… Только б не упасть!»
7
Он лежал молча, ничего не прося и ни на что не жалуясь. Когда Иван Андреич, как обычно, затеял разговор про ненаписанные песни и про «Голубонько доню», он лишь слабо махнул рукой. Чуть заметная усмешка покривила его губы.
– Нет уж, – сказал с трудом. – Теперь – все… Сам знаю.
29 октября утром пришли Анюта и Саша. Он был очень слаб, но принял их и даже улыбнулся. Улыбка была так нежна, кротка и безмятежна, что сестры заплакали.
– Ну, что вы… Рано еще…
Неожиданно в комнату вбежала Анисья. Кольцов не видел ее с тех пор, как она его шутя хоронила. Она кинулась на колени перед постелью брата и, прижавшись губами к его большой костлявой руке, зарыдала. Хотела сказать «прости», но тело ее содрогалось от плача, и она никак не могла выговорить это важное и нужное слово.
Он понял. Выпростал из-под одеяла другую руку и нежно погладил сестру по голове.
– Люблю… И всегда любил… Идите! – тяжело вздохнул Кольцов.
Когда плачущие сестры вышли, он позвал Мироновну.
– Чаю дай… Холодного…
Нянька принесла чай в синей княжеской чашке. Он сделал досадливое движение рукой.
– Вот глупая! Надо было… в стакан… Разобью…
Взял чашку и дрожащей рукой поднес ее к губам. Вдруг пальцы разжались, чашка выскользнула, рука беспомощно упала на одеяло, а голова запрокинулась далеко назад. Раздался легкий хрип.
– Матушка! – отчаянно, не своим голосом вскрикнула Мироновна и, топча синие осколки разбитой чашки, побежала к двери. – Матушка! – крикнула уже на лестнице и, упав головой на ступеньки, заголосила.
8
В Воронеже довольно равнодушно встретили известие о смерти Кольцова.
Молодой Придорогин, так и не доучившийся в университете, написал статейку о смерти поэта и принес ее в «Ведомости». Грабовский прочитал написанную цветистым слогом придорогинскую статью и молча вернул ее автору.
– Царство небесное! – сказал перекрестясь. – Очень задирист был покойник, много воображал. И, между прочим, весь погряз в темноте неверия. Печатать не будем-с! – заключил Граовский. – Невелика птица… Чижик-с!
Первого ноября из ворот кольцовского дома работники вынесли гроб. В мглистом свете ненастного утра золотые ризы духовенства поблескивали смутно, скучно. Плачущую маменьку вели под руки дочери. Василий Петрович шагал, сердито хмуря косматые брови.
Гладко причесанные волосы Кольцова, обрызганные дождем, из русых сделались темными. Бело-желтое окостеневшее лицо было глубоко вдавлено в жесткую, набитую сеном подушку.
– Отмучился, головка горькая! – широким крестом перекрестился Пантелей, закрывая ворота.
За гробам шли двое офицеров, Малышев, Башкирцев и человек десять людей неизвестных.
Среди них был семинарист философского класса воронежский мещанин Иван Никитин.